Ум полководца

Работа Бориса Михайловича Теплова посвящённая психологическому исследованию мышления полководца по военно-историческим материалам «Ум полководца» (М., 1965)

В психологии вопросы мышления ставились обычно очень абстрактно. Происходило это отчасти потому, что при исследовании мышления имелись в виду лишь те задачи и те мыслительные операции, которые возникают при чисто интеллектуальной, теоретической деятельности. Большинство психологов — сознательно или бессознательно — принимало за единственный образец умственной работы работу ученого философа, вообще «теоретика». Между тем в жизни мыслят не только «теоретики». В работе любого организатора, администратора, производственника, хозяйственника и так далее ежечасно встают вопросы, требующие напряженной мыслительной деятельности. Исследование «практического мышления», казалось бы, должно представлять для психологов не меньшую важность и не меньший интерес, чем интерес исследования «мышления теоретического».

Неверно будет сказать, что в психологии вовсе не ставилась проблема «практического интеллекта». Она ставилась часто, но в другом плане. Говоря о «практическом интеллекте», разумели некий совсем особый интеллект, работающий иными механизмами, чем те, которыми пользуется обычное теоретическое мышление. Проблема «практического интеллекта» сужалась до вопроса о так называемом наглядно-действенном или сенсомоторном мышлении. Под этим разумелось мышление, которое, во-первых, неотрывно от восприятия, оперирует лишь непосредственно воспринимаемыми вещами и теми связями вещей, которые даны в восприятии, и, во-вторых, неотрывно от прямого манипулирования с вещами, неотрывно от действия в моторном, физическом смысле этого слова. В такого рода мышлении человек решает задачу, глядя на вещи и оперируя ими.

Понятие наглядно-действенного мышления — очень важное понятие. Крупнейшим приобретением материалистической психологии является установление того факта, что и в филогенезе, и в онтогенезе генетически первой ступенью мышления может быть наглядно-действенное мышление.

«Интеллектуальная деятельность формируется сначала в плане действия; она опирается на восприятие и выражается в более или менее осмысленных целенаправленных предметных действиях. Можно сказать, что у ребенка на этой ступени (имеются в виду первые годы жизни. — Б. Т.) лишь „наглядно-действенное мышление“ или „сенсомоторный интеллект“» (Рубинштейн, 37, стр. 315).

Очевидно, однако, что понятие сенсомоторного интеллекта не имеет прямого отношения к тому вопросу, с которого мы начали, к вопросу об особенностях практического мышления. Человек, занятый организационной работой, решает стоящие перед ним задачи, опираясь вовсе не на непосредственное восприятие вещей и прямое манипулирование с ними. Самые объекты его умственной деятельности — взаимоотношения групп людей, занятых в каком-либо производстве, способы руководства этими группами и установления связи между ними и т. п. — таковы, что они едва ли поддаются непосредственному восприятию и уже, во всяком случае, не поддаются физическому, моторному оперированию с ними. Скорее уж можно предположить сенсомоторный интеллект у ученого-экспериментатора в области, например, физики или химии, чем у практика-администратора. Участие в мышлении восприятия и движения различно в разных конкретных видах деятельности, но степень этого участия никак не является признаком, отличающим практическое мышление от теоретического.

Отличие между этими двумя типами мышления нельзя искать в различиях самих механизмов мышления, в том, что тут действуют «два различных интеллекта». Интеллект у человека один и едины основные механизмы мышления, но различны формы мыслительной деятельности, поскольку различны задачи, стоящие в том и другом случае перед умом человека. Именно в таком смысле можно и должно говорить в психологии о практическом и теоретическом уме.

Различие между теоретическим и практическим мышлением заключается в том, что они по-разному связаны с практикой; не в том, что одно из них имеет связь с практикой, а другое нет, а в том, что характер этой связи различен.

Работа практического мышления в основном направлена на разрешение частных конкретных задач — организовать работу данного завода, разработать и осуществить план сражения и т. п.,— тогда как работа теоретического мышления направлена в основном на нахождение общих закономерностей — принципов организации производства, тактических и стратегических закономерностей и т. п.

«От живого созерцания к абстрактному мышлению и от него к практике — таков диалектический путь познания истины, познания объективной реальности»,— писал Ленин (21, стр. 146–147). И в другом месте: «Движение познания к объекту всегда может идти лишь диалектически: отойти, чтобы вернее попасть — отступить, чтобы лучше прыгнуть (познать)» (там же, стр. 261).

Работа теоретического ума сосредоточена преимущественно на первой части целостного пути познания: на переходе от живого созерцания к абстрактному мышлению, на (временном!) отходе, отступлении от практики. Работа практического ума сосредоточена главным образом на второй части этого пути познания: на переходе от абстрактного мышления к практике, на том самом «верном попадании», прыжке к практике, для которого и производится теоретический отход.

И теоретическое, и практическое мышление связано с практикой, но во втором случае связь эта имеет более непосредственный характер. Работа практического ума непосредственно вплетена в практическую деятельность и подвергается непрерывному испытанию практикой, тогда как работа теоретического ума обычно подвергается практической проверке лишь в своих конечных результатах. Отсюда та своеобразная «ответственность», которая присуща практическому мышлению. Теоретический ум отвечает перед практикой лишь за конечный результат своей работы, тогда как практический ум несет ответственность в самом процессе мыслительной деятельности. Ученый-теоретик может выдвигать разного рода рабочие гипотезы, испытывать их, иногда в течение очень длительного срока, отбрасывать те, которые себя не оправдали, заменять их другими и т. д. Возможности пользоваться гипотезами у практика несравнимо более ограничены, так как проверяться эти гипотезы должны не в специальных экспериментах, а в самой жизни, и — что особенно важно — практический работник далеко не всегда имеет время для такого рода проверок. Жесткие условия времени — одна из самых характерных особенностей работы практического ума.

Сказанного уже достаточно, чтобы поставить под сомнение одно распространенное убеждение, а именно убеждение в том, что наиболее высокие требования к уму предъявляют теоретические деятельности: наука, философия, искусство. Кант в свое время утверждал, что гений возможен только в искусстве. Гегель видел в занятии философией высшую степень деятельности разума. Психологи начала XX века наиболее высоким проявлением умственной деятельности считали, как правило, работу ученого. Во всех этих случаях теоретический ум рассматривался как высшая, возможная форма проявления интеллекта. Практический же ум, даже на самых высоких его ступенях — ум политика, государственного деятеля, полководца,— расценивался с этой точки зрения как более элементарная, более легкая, как бы менее квалифицированная форма интеллектуальной деятельности.

Это убеждение глубоко ошибочно. Если различие между практическим и теоретическим умами понимать так, как это сделано выше, то нет ни малейшего основания считать работу практического ума более простой и элементарной, чем работа ума теоретического. Да и фактически высшие проявления человеческого ума мы наблюдаем в одинаковой мере и у великих «практиков», и у «великих» теоретиков. Ум Петра Первого ничем не ниже, не проще и не элементарнее, чем ум Ломоносова.

Мало того. Если уж устанавливать градации деятельностей по трудности и сложности требований, предъявляемых к уму, то придется признать, что с точки зрения многообразия, а иногда и внутренней противоречивости интеллектуальных задач, а также жесткости условий, в которых протекает умственная работа, первые места должны занять высшие формы практической деятельности. Умственная работа ученого, строго говоря, проще, яснее, спокойнее (это не значит «легче»), чем умственная работа политического деятеля или полководца. Но, конечно, установление такого рода градаций — дело в значительной мере искусственное. Главное не в них, а в том, чтобы полностью осознать психологическое своеобразие и огромную сложность, и важность проблемы практического мышления.

Проблема эта впервые была поставлена еще Аристотелем в его незаслуженно забытом психологами учении о «практическом уме». Мышление, для Аристотеля, направлено на познание всеобщего. Это познание осуществляется с помощью теоретического ума. Но практическая деятельность «всегда касается частного», и в ней перед человеческим интеллектом ставится особая задача: применение знания всеобщего к частным случаям. Эту задачу решает «практический ум», который «направлен на деятельность» и поэтому «должен иметь оба вида знания», т. е. и знание общего, и знание частного (2, VI, 8). Здесь перед нами одно из тех противоречий, которые так характерны для Аристотеля. В принципе он считал, что высшей способностью и высшей добродетелью человека является «теоретический ум», но в конкретном анализе психологических фактов он приходил к выводу, что работа «практического ума» в известном смысле сложнее, так как она предполагает и знание общего, и знание частного. Учение о «практическом уме» является одной из тех страниц психологии Аристотеля, которые не потеряли значения и в настоящее время. В дальнейшем мне придется еще касаться некоторых мыслей, развивавшихся Аристотелем в этой связи.

В последующей истории психологии проблема практического ума затрагивалась лишь эпизодически. Так обстояло дело вплоть до второго десятилетия XX века, когда термины «практическое мышление» и «практический интеллект» стали обычными на страницах психологических исследований. Под ними, однако, как я уже говорил, разумели вовсе не работу ума в условиях практической деятельности, а только вопрос о так называемом наглядно-действенном или сенсомоторном мышлении. Смешение практического ума с наглядно-действенным мышлением в сильной мере способствовало укреплению ложного взгляда на практический ум как на более «низкую» форму умственной деятельности.

Более глубокая постановка вопроса о практическом уме, преодолевающая ограниченность традиционной его трактовки, намечается в советской психологии. Это показано, например, в книге С. Л. Рубинштейна «Основы общей психологии». Касаясь вопроса о «мыслительных операциях, непосредственно включенных в ход практического действенного разрешения задач», автор указывает, что эти операции выдвигают некоторые «специфические требования, отличные от требований, предъявляемых задачей при обобщенном теоретическом решении». Так, например, они требуют «более изощренной наблюдательности и внимания к отдельным, частным деталям, предполагая умение использовать для разрешения задачи в частном случае то особенное и единичное в данный проблемной ситуации, что не входит полностью и без остатка в теоретическое обобщение; они требуют также умения быстро переходить от размышления к действию и обратно» (37, стр. 308. Курсив мой. — Б. Т.). Здесь отмечен целый ряд особенностей, действительно характерных для практического ума, но этот перечень далеко не полный, да и не претендует быть таковым. Вопрос о практическом уме только ставится еще в психологии, и путь к его разрешению лежит через детальное изучение особенностей умственной работы человека в различных конкретных областях практической деятельности.

Деятельность полководца предъявляет исключительно высокие требования к уму. Совершенно прав был Клаузевиц, когда писал: «На высшем посту главнокомандующего умственная деятельность принадлежит к числу наиболее трудных, какие только выпадают на долю человеческого ума» (14, т. I, стр. 118).

В то же время ум полководца является одним из характернейших примеров практического ума, в котором с чрезвычайной яркостью выступают своеобразные черты последнего. Изучение умственной работы полководца представляет, поэтому не только практический интерес, но и большое значение с точки зрения построения психологии мышления. В настоящее время делается попытка наметить первые, ориентировочные шаги этого изучения.

Принято думать, что от полководца требуется наличие двух качеств — выдающегося ума и сильной воли (причем под словом «воля» разумеется очень сложный комплекс свойств характера: сила характера, мужество, решительность, энергия, упорство и т. п.). Эта мысль совершенно бесспорная.

Наполеон в свое время внес в нее новый важный оттенок: не в том только дело, что полководец должен иметь и ум, и волю, а в том, что между ними должно быть равновесие, что они должны быть равны. «Военный человек должен иметь столько же характера, сколько и ума» (29, стр. 320). Дарование настоящего полководца он сравнивал с квадратом, в котором основание — воля, высота — ум. Квадрат будет квадратом только при том условии, если основание равно высоте; большим полководцем может быть только тот человек, у которого воля и ум равны. Если воля значительно превышает ум, полководец будет действовать решительно и мужественно, но мало разумно; в обратном случае у него будут хорошие идеи и планы, но не хватит мужества и решительности осуществить их (см. 51, зап. 4–5/ХН 1815 г.).

Наполеоновская «формула квадрата» имела большой успех: цитируют ее постоянно. При этом идут дальше и ставят такого рода вопрос. Так как «равновесие в природе встречается редко» (Драгомиров, 10, т. 2, стр. 394), то в большинстве случаев придется мириться с тем, что дарование полководца окажется не квадратом, а прямоугольником, придется мириться с тем, что равновесие, являющееся идеалом, будет нарушено. Что же надо признать более желательным: нарушение равновесия в сторону воли или с преобладанием ума?

Мне не приходилось встречать в литературе случаев, когда этот вопрос решался бы в пользу ума. Обычно сам этот вопрос ставится для того, чтобы развернуть учение о примате воли в деятельности полководца. Чрезвычайно типичной является в этом отношении точка зрения Драгомирова. По его мнению, «из всех деяний человеческих война есть дело в значительной степени более волевое, чем умовое». «Каким бы план ни был гениален, он может быть совершенно испорчен исполнением, а исполнение лежит в области воли, если не исключительно, то в несравненно большей мере, чем в области ума. Самые невероятные подвиги совершены почти одной волей: пример — переход Суворова через Альпы в 1799 году» (10, т. 2, стр. 170–171).

Не давая еще общей оценки этой точке зрения, укажу попутно, что здесь имеет место одно очень распространенное заблуждение. Функцией ума считается выдумывание планов, функцией воли — исполнение их. Это неверно. Исполнение плана требует ума не меньше, чем воли. А с другой стороны, в деятельности полководца задумывание плана обычно не отделимо от его исполнения. В этом одна из самых важных особенностей интеллектуальной работы полководца.

Такое понимание взаимоотношения между «умовым» и «волевым» началом в работе полководца привело Драгомирова к одной важной ошибке в оценке Суворова, которого он в других отношениях понимал и безмерно любил. «Не только современники,— писал Драгомиров,— но и потомки современников Суворова считали его рубакой и ничем более, а ученые критики даже с кафедры проповедовали, что для военного искусства он ничего не сделал. И они были правы с умовой точки зрения: как носитель воли в высочайшем ее проявлении он хитрыми планами никогда не задавался и всегда побеждал. Его заслуга в военном искусстве в том и заключается, что никто яснее его не показал всего значения воли в военном деле» (10, т. 2, стр. 172).

Тот взгляд на Суворова, о котором говорит Драгомиров, чрезвычайно распространен, особенно у нерусских авторов. Он освящен авторитетом Наполеона, сказавшего, что у Суворова была душа великого полководца, но не было головы такового. Высказывающие этот взгляд совершенно не правы: Суворов обладал гениальным военным умом, и никакой диспропорции между умом и волей у него не было.

В чем же причина распространения этого взгляда, оказавшего влияние даже и на Петрушевского, исследователя, больше всего поработавшего над биографией Суворова (34, стр. 755)? Таких причин, как мне кажется, несколько.

Во-первых, недооценка ума Суворова объясняется условиями, в которых Суворову приходилось действовать. Вплоть до итальянской компании 1799 года он никогда не являлся в роли главнокомандующего, а в итальянской компании он был постоянно связан пресловутым гофкригератом, и власть его по отношению к австрийским генералам была далеко не полной. Поэтому стратегический план Суворова никогда не мог проявиться во всей своей мощи, и только вдумчивое исследование его работы показывает, сколь безгранично велики были его возможности.

Во-вторых, Суворов обладал такой, по выражению Петрушевского, «ужасающей силой воли», такой нечеловеческой энергией, «для человека мягких свойств не совсем даже вразумительной» (34, стр. 750, 756), что эти свойства его личности заслоняли все другие, менее способные эмоционально потрясать.

В-третьих, ум Суворова являлся самым ярким и законченным образцом военного ума, и у него более чем у кого-нибудь другого выявились специфические особенности военного мышления. Тот факт, что он «не задавался хитрыми планами», говорит о силе, а никак не о слабости его интеллекта. Создавать на войне «простые» планы, ведущие, однако, к победе, несравненно труднее, чем придумывать планы хитроумные. Лишь подлинно большие полководцы умеют сохранять простоту и ясность мысли в сложнейших условиях военной обстановки. Легко понять, что лица, подходившие к оценке Суворова с обычным пониманием ума, как прежде всего теоретического интеллекта, не находили у него того, что искали, и поэтому все то, чем был силен великий русский полководец, относили за счет воли, характера, мужества. Наполеон, конечно, в эту ошибку впасть не мог; он то прекрасно понимал, что представляет собой ум военачальника. Его оценка Суворова, сильно повлиявшая и на оценки других, объясняется, с одной стороны, тем, что он мало знал деятельность Суворова, а с другой,— тем, что он, вероятно, не очень и стремился в этом случае к беспристрастности суждения.

Итак, Суворов никак не может служить подтверждением теории о примате воли над разумом в даровании большого полководца.

Некоторую опору для этой теории дал сам Наполеон, высказавший однажды следующее: «Люди, имеющие много ума и мало характера, меньше всего пригодны для этой (военной) профессии. Лучше иметь больше характера и меньше ума. Люди, имеющие посредственный ум, но достаточно наделенные характером, часто могут иметь успех в этом (военном) искусстве» (29, стр. 320). Чтобы правильно понимать смысл этого высказывания, не надо забывать, что непосредственно перед и после только что цитированных фраз стоят ранее приводившиеся утверждения о том, что подлинные полководцы характеризуются равновесием между умом и характером. Но, как бы там ни было, Наполеон сказал, что если этого равновесия нет, то лучше иметь больше характера, чем ума.

Мне думается, что это положение и для Наполеона вовсе не имело всеобщего значения. Смысл его скорее всего следующий: мне, Наполеону, предпочтительнее иметь в качестве помощников лиц с недостатком ума, чем с недостатком воли. Со своей точки зрения Наполеон был, конечно, прав. Он вообще предпочитал сам думать за своих подчиненных и поэтому прекрасно мог довольствоваться генералами, которые особым умом не блистали. Генерал же, отличающийся глубочайшим умом, но недостаточно активный, храбрый и решительный, сильный в замыслах, но слабый в исполнении, такой генерал был Наполеону, безусловно, не нужен.

Этим и объясняется, что некоторых из своих маршалов он прямо характеризует как лиц неумных, но отличающихся выдающимся мужеством и характером, тогда как никому из своих сотрудников он не давал обратной характеристики: таких военных сотрудников у него не было и быть не могло. Из числа маршалов крайним примером не равновесия в пользу воли был маршал Мюрат; в меньшей мере — Ней. Вот некоторые из высказываний Наполеона о них: «Для Мюрата и Нея было невозможно быть не храбрым, но головы у них было мало, особенно у первого» (51, зап. 4–5/ХП 1815 г.). «Ней — самый храбрый из людей, но этим и ограничиваются его дарования» (51, зап. 8–9/ХП 1815 г.). «Мюрат имел очень много мужества и очень мало ума. Слишком большое различие между этими двумя качествами объясняет его целиком. Трудно, даже невозможно, было быть храбрее Мюрата и Ланна. Мюрат и остался только храбрым. Ум Ланна вырос до уровня его мужества, он стал гигантом» (51, зап. 13–14/VII 1816 г.). В другой раз ту мысль по поводу Ланна Наполеон выразил так: «У Ланна мужество сначала преобладало над умом; но у него ум с каждым днем возрастал, приближаясь к равновесию; он стал очень высоким ко времени его гибели. Я взял его пигмеем, потерял гигантом» (51, зап. 4–5/ХП 1815 г.). Последние замечания о Ланне очень поучительны. Полководцы типа Мюрата, храбрее которых невозможно быть, но у которых очень мало ума,— пигмеи по сравнению с гигантами, имеющими ум, равный их великому мужеству. Да и в самом деле: Мюрат великолепно вел конницу в атаку, он был единственный в своем роде «entraineur de cavalerie», но какой же он был полководец?

Таким образом, то высказывание Наполеона, которым любят подкреплять учение о примате воли у полководца, относится вовсе не к самостоятельно действующим полководцам, а лишь к простым «исполнителям». Формально прав был Клаузевиц, указывающий на то, что относительная роль ума в деятельности военачальника зависит от высоты занимаемого им поста. На низших постах «умственная деятельность проста и легка», здесь «простой рассудок будет достаточен», тогда как «на высшем посту главнокомандующего умственная деятельность принадлежит к числу наиболее трудных, какие только выпадают на долю человеческого ума» (14, т. I, стр. 118 и т. И, § 593).

Учение о примате воли у полководца всегда находило себе опору в том, что такие волевые качества, как мужество, решительность, энергия и т. д., гораздо более эффективны, сильнее импонируют, чем достоинства «умовые» (если воспользоваться любимым словом Драгомирова). Наполеон в высказываниях, содержащих прямую самооценку, очень любил подчеркивать у себя именно эти волевые качества. Он называл себя «человеком, характер которого стоит целой армии» (53, т. IV, стр. 614), говорил, что «смотрит на себя, как на самого смелого в деле войны человека, который когда-либо существовал» (51, зап. 10/XI 1816 г.). Основываясь на такого рода высказываниях, Тарле имел основание написать о Наполеоне: «Сам он ценил в себе основное, по его мнению, качество, которое, как он утверждал, важнее всего и незаметнее всего: железная воля, твердость духа и та особая храбрость, которая состоит… в том, чтобы взять на себя целиком самую страшную, самую тяжелую ответственность за решение. Выигрывает сражение не тот, кто придумал план битвы или нашел нужный выход, а тот, кто взял на себя ответственность за его выполнение» (39, стр. 391–392). Может быть, это и верно в каком-то специальном контексте, но, во всяком случае, очень односторонне. И бесспорно, что сам Наполеон вовсе не думал, что главная его сила заключалась только в готовности «брать на себя ответственность». Поучительно с этой точки зрения продумать наполеоновские «Замечания о военных действиях кампании 1796 и 1797 гг. в Италии» (29, стр. 261–282), содержащие критические соображения о действиях своих бывших противников и объяснение некоторых своих действий. Читая эти «Замечания», получаешь впечатление, что имеешь дело с полководцем, основные черты которого вовсе не смелость и решительность, а прежде всего — осторожность, предусмотрительность и тончайший расчет. Говоря в терминах «формулы квадрата», он явно подчеркивает здесь значение высоты, т. е. ума, может быть даже в ущерб основанию, т. е. воле. Автор «Замечаний» выступает перед читателями как полководец скорее интеллектуального, чем волевого типа. Сейчас нам не важно, был ли он на самом деле таковым (я еще вернусь к этому вопросу). Важно лишь то, что он хотел подчеркнуть, показать именно умственную сторону своей деятельности, вовсе оставив в тени волевые моменты. Мне думается, что такая направленность целой работы, являющейся результатом долгих размышлений, многократных переделок, тщательных исправлений (см. рассказы Лас Каза и Монтолона о том, как Наполеон работал над трудами, посвященным его кампаниям: 51, зап. 1–3/Х 1815 г.; 18–19/ХП 1815 г.; 52, т. I, стр. 231), говорит больше, чем отдельные эффективные фразы, брошенные по тому или иному поводу.

Итак, нет никаких оснований думать, что Наполеон в самом себе ценил прежде всего и больше всего волевые качества, отводя на задний план интеллектуальные моменты.

Обычное понимание проблемы «ум и воля полководца» имеет в основе своей одну чрезвычайно важную ошибку. Ум и воля рассматриваются, как две разные способности, как две — пользуясь любимым выражением древних греков — «части души». Признается, конечно, влияние их друг на друга, зависимость работы ума от волевых качеств человека и наоборот, но все же предполагается, что каждая из этих способностей может функционировать и сама по себе, независимо от другой, что полководец может совершенствовать свою умственную работу, не прибегая к помощи воли, или осуществлять свои волевые функции, не беспокоя ума или даже не имея его вовсе. Предполагается — и это наиболее важно для темы моей работы,— что можно иметь хороший и даже выдающийся ум полководца, не имея, однако, соответствующих волевых качеств: решительности, мужества, твердости и т. п.

Первым, предложившим деление всех психических способностей на два класса: познавательные способности и движущие способности (способности чувствования, желания и действия), был Аристотель (I, II, 9 433 а). От него ведет свое начало противопоставление ума и воли. Но, очень прочно усвоив это аристотелевское деление, психология, как я уже говорил, прошла мимо одного из важнейших понятий аристотелевского учения о душе, того понятия, которое уничтожает возможность разрыва между умом и волей, мало того, понятия, в котором осуществляется подлинное единство воли и ума. Я имею в виду уже знакомое нам понятие «практического ума».

Задаваясь вопросом, что является двигателем волевого действия, Аристотель приходит к выводу, что таковым не может быть ни стремление само по себе («ведь владеющие собой, хотя могут иметь стремление и охоту к чему-нибудь, но совершают действия не под влиянием стремления, а следуют предписаниям разума»), ни ум сам по себе («ведь теоретический ум не смыслит ничего, относящегося к действию, и не говорит о том, чего следует избегать и чего надо домогаться»). Подлинным двигателем волевого действия является «ум и стремление» или «разумное стремление». «Ум не приводит в движение без стремления», но «обе способности — ум и стремление — обуславливают движение» (I, II, 9–10). Вот это-то единство ума и стремления Аристотель и называет волей, с одной стороны, практическим умом — с другой. Практический ум есть «способность к деятельности, направленной на человеческое благо и осуществляющейся на основе разума» (2,VI, 5).

Интересно отметить, что, продолжая дальше анализ волевого действия, Аристотель выдвигает еще одно понятие, более высокое, если так можно выразиться, чем понятие воли. Он обозначает его словом, которое по-русски можно перевести словами «решение» или «намерение». Решение не тождественно с волей. «Решение никогда не имеет дела с невозможным, и если бы кто сказал, что он решил сделать невозможное, то он показался бы дураком. Воля же может касаться и невозможного… и того, что не в нашей власти, например, чтобы актер или атлет одержал победу; но ни у кого не возникает решения относительно подобного, а лишь относительно того, что, как он думает, в его власти» (2, III, 4). Решение Аристотель определяет, как «взвешенное (или обдуманное) стремление к тому, что в нашей власти» (2, III, 5), или, еще короче, как «стремящийся разум» (2, VI, 2).

С точки зрения интересующего нас вопроса можно сказать: для Аристотеля практический разум есть одновременно и ум, и воля; его своеобразие как раз и заключается в единении ума и воли.

Ум полководца является одной из конкретных форм «практического ума» в аристотелевском смысле этого термина; его нельзя понимать как некий чистый интеллект; он есть единство интеллектуальных и волевых моментов.

Когда говорят, что какой-либо военачальник имеет выдающийся ум, но лишен таких волевых качеств, как решительность или «моральное мужество», то это значит, что и ум у него не тот, который нужен полководцу. Подлинный «ум полководца не может быть у человека безвольного, робкого и слабохарактерного».

«Стихия, в которой протекает военная деятельность,— это опасность» (Клаузевиц, 14, т. I, стр. 40). «Бой порождает стихию опасности, в которой все виды военной деятельности пребывают и движутся, как рыбы в воде, как птицы в воздухе» (там же, 14, т. 1, стр. 108). В этой «стихии опасности» работает ум полководца, и психологический анализ не может пройти мимо этого обстоятельства.

Принято думать, что в состоянии серьезной опасности, где имеется повод для возникновения страха, качество и продуктивность умственной работы понижаются. Тот же Клаузевиц писал: «Человеческой природе свойственно, чтобы непосредственное чувство большой опасности для себя и для других являлось помехой для чистого разума» (14, т. II, § 569).

Но Клаузевиц достаточно хорошо понимал природу войны, чтобы не знать, что такого рода снижение умственных возможностей в опасной ситуации вовсе не является неизбежным. Он знал, что у всякого хорошего воина, а тем более у всякого большого полководца, дело обстоит как раз наоборот, обостряет работу ума. «Опасность и ответственность не увеличивают в нормальном человеке свободу и активность духа, а наоборот, действуют на него удручающе, и поэтому, если эти переживания окрыляют и обостряют способность суждения, то, несомненно, мы имеем дело с редким величием духа» (14, т. II, стр. 305).

В чем Клаузевиц бесспорно прав, так это в том, что такое поведение свидетельствует действительно о величии духа. Без такого величия духа не может быть и большого полководца. Прав Клаузевиц и тогда, когда он непосредственно связывает то «состояние», которое «называется военным талантом», со способностью сохранять верность суждений в наиболее опасных и затруднительных обстоятельствах (14, т. И, § 588–591). Без такой способности никакой военный талант немыслим.

В традиционной психологии принято относить страх к числу эмоций астенических, т. е. понижающих жизнедеятельность. Отсюда, естественно, делался вывод, что страх всегда должен действовать угнетающе на психическую деятельность и тем более на интеллектуальную работу. Допустим, что это так. Однако страх вовсе не является единственно возможной реакцией на опасность. Страх вовсе не является чем-то естественно неизбежным, первичным, с чем бороться можно лишь голосом разума, привычки и т. п. Опасность может совершенно непосредственно вызывать эмоциональное состояние астенического типа, положительно окрашенное, т. е. связанное со своеобразным наслаждением и повышающее психологическую деятельность.

Есть упоение в бою.
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья —
Бессмертье может быть залог!
И счастлив тот, кто средь волненья
Их обретать и ведать мог
— Александр Сергеевич Пушкин

Такое состояние прекрасно было известно величайшему из психологов войны Л. Н. Толстому. О нем говорит он в следующих строчках из «Севастополя в декабре»:

«Но зато, когда снаряд пролетел, не задев вас, вы ожидаете, и какое-то отрадное невыразимо приятное чувство, но только на мгновение овладевает вами, так что вы находите какую-то особенную прелесть в опасности, в этой игре с жизнью и смертью; вам хочется, чтобы еще и еще и поближе упало около вас ядро или бомба».

Глубже и тоньше передано это состояние в описании переживаний капитана Тушина во время Шенграбенского дела:

«Вследствие этого страшного гула, шума, потребности внимания и деятельности Тушин не испытывал ни малейшего неприятного чувства страха, и мысль, что его могут убить или больно ранить, не приходила ему в голову. Напротив, ему становилось все веселее и веселее. Ему казалось, что уже очень давно, едва ли не вчера, была та минута, когда он увидел неприятеля и сделал первый выстрел, и что клочок поля, на котором он стоял, был ему давно знакомым, родственным местом. Несмотря на то, что он все помнил, все соображал, все делал, что мог делать самый лучший офицер в его положении…» (41, т. I, ч. 2, гл. XX).

Такого же рода состояние имел в виду Фурманов в следующем отрывке из «Чапаева»:

«И Чапаев, закаленный боец, и Федор, новичок,— оба полны были теперь этим удивительным состоянием. Не страх это и не ужас смерти, это — высочайшее напряжение всех духовных струн, крайнее обострение мыслей и торопливость — невероятная, непонятная торопливость. Куда надо торопиться, так вот особенно спешить — этого не осознаешь и не понимаешь, но все порывистые движения, все твои слова, обрывочные и краткие, быстрые и чуткие взгляды — все говорит о том, что весь ты в эти мгновения — стихийная торопливость» (45, гл. VI).

Нередко думают так: состояние смертельной опасности, неотделимое от боевой обстановки, неизбежно вызывает эмоцию страха (т. е. некоторую отрицательную эмоцию); люди храбрые, мужественные умеют, однако, побеждать эту эмоцию и владеть собой: это достигается силою разума, чувства долга и т. п.; большое значение имеет привычка.

Конечно, у многих дело обстоит именно так, но далеко не у всех. Если бы опасность неизбежно вызывала отрицательную и мучительную эмоцию страха, то боевая обстановка, связанная с величайшей опасностью, могла бы содержать чего-то влекущего к себе, притягивающего, дающего «упоение» и «неизъяснимые наслаждения». Человек, владеющий собой и привыкший переживать опасные ситуации, мог бы выработать в себе более или менее выдержанное отношение к ним, но откуда могло бы взяться у него переживание «особенной прелести опасности» и «высочайшее напряжение всех духовных струн»? Страх — согласно обычному словоупотреблению — эмоция угнетающая. Даже и полная победа над страхом может сама по себе дать в самом лучшем случае только нормальное психическое состояние и отсутствие мучительных переживаний.

Но в том-то и дело, что «нормального» состояния в бою не бывает и быть не может. Не может быть в боевой обстановке и «спокойного» состояния в буквальном смысле этого слова. Совершенно правильно писал Фурманов: «Спокойных нет, это одна рыцарская болтовня, будто есть совершенно спокойные в бою, под огнем,— этих пней в роду человеческом не имеется. Можно привыкнуть казаться спокойным, можно держаться с достоинством, можно сдерживать себя и не поддаваться быстрому воздействию внешних обстоятельств — это иной вопрос. Но спокойных в бою и за минуты перед боем нет, не бывает и не может быть» (45, гл. VI).

Вопрос не в том, переживает человек в бою эмоцию страха или не переживает никакой эмоции, а в том, переживает ли он отрицательную эмоцию страха или положительную эмоцию боевого возбуждения. Последняя является необходимым спутником военного призвания и военного таланта.

Бывают люди, для которых опасность является жизненной потребностью, которые стремятся к ней, и в борьбе с ней находят величайшую радость жизни. Из таких людей выходят обычно крупные военные деятели.

Самый яркий пример — Суворов.

«Всякий раз, когда ему приходилось провести несколько лет вне боевой обстановки, он начинал буквально хиреть. Образно выражаясь, он хорошо спал только под грохот пушек. Так было с ним всю жизнь, вплоть до глубокой старости» (32, стр. 58). «Весь смысл жизни для него заключался только в трех словах: армия, война и бой; вне этих слов он не знал истинного счастья» (27, стр. 73). В 1770 году во время первой польской кампании, оказавшись в течение некоторого времени вдали от боевых действий, он пишет одному знакомому: «Здоровьем поослаб, хлопот пропасть… Коликая бы мне милость, если бы дали отдохнуть хоть на один месяц, то есть выпустили бы в поле. С божьей помощью на свою бы руку я охулки не положил» (34, стр. 42). Двадцать с лишним лет спустя, во время второй польской войны, он находился в Финляндии, руководя постройкой укреплений. Как только начались военные действия, он стал «истинно несчастным человеком», рвался, как лев из клетки«. «Постыдно мне там не быть,— писал он в то время. — Баталия мне лучше, чем лопата извести и пирамида кирпича. Мне лучше 2000 человек в поле, чем 20 000 в гарнизоне», «Я не могу оставить 50-летнюю привычку к беспокойной жизни… Я привык быть действующим непрестанно» (34, стр. 265, 750; 32, 173).

Интересная деталь: Петр Первый, человек с ярко выраженным и рано проявившимся военным призванием и талантом, имел особенное влечение ко всем бурным и опасным проявлениям «огненной стихии». «В стихии огня, в виде ли пушечной пальбы, фейерверка или пожара одинокого было для Петра что-то притягательное; он как, видно, не упускал случая побывать на пожаре» (4, стр. 210).

Вернемся к основному для нашей темы вопросу: всегда ли атмосфера опасности является «помехой для чистого разума»? Теперь мы можем с уверенностью ответить на него отрицательно: нет, не всегда. Если атмосфера опасности вызывает угнетающую эмоцию страха, она угнетает и умственную деятельность, но, если она создает положительную эмоцию «боевого возбуждения», она может усиливать и обострять работу ума.

Повышение всех физических сил и обострение умственной деятельности в атмосфере опасности — черта, отличающая всех хороших полководцев, хотя проявляться она может очень различно.

Бывают полководцы с относительно ровной и неизменной умственной способностью; их ум производит впечатление работающего всегда на полной нагрузке. Таковы, например, Петр Первый или Наполеон, но эта «ровность», конечно, лишь относительная. И у них обострение опасности вызывает повышение умственной деятельности. «Наполеон, по мере возрастания опасностей, становился все энергичнее»,— замечает Тарле (39, стр. 315).

Другие полководцы характеризуются чертой, которую можно назвать своеобразной «экономией психических сил». Они умеют в острые моменты осуществлять максимальную мобилизацию всех своих возможностей, в обычное же время кажутся равнодушными, вялыми и мало активными. Правда, в это время у них может развернуться большая подготовительная работа, но она имеет глубоко скрытый, подпочвенный характер. Таков был Кутузов, в спокойные минуты производивший впечатление ленивого и беззаботного. Состоявший при нем дежурный генерал Маевский пишет: «Надо было еще поймать минуту, чтобы заставить его выслушать себя и кое-что подписать. Так он был тяжел для слушания дел и подписи своего имени в обыкновенных случаях». Приводя эту цитату, Тарле прибавляет: «Но в том то и дело, что в необыкновенных случаях Кутузов бывал всегда на своем месте. Суворов нашел его на своем месте в ночь штурма Измаила; русский народ нашел его на своем месте, когда наступил необыкновенный случай 1812 года» (40, стр. 117).

Но особенно показательны для нас в данной связи те военачальники, которые только в атмосфере опасности, только в обстановке боя могли обнаружить свой военный талант и силу своего военного ума. Таков, по-видимому, был Конде (le grand Conde), который «любил пытаться совершать невозможные предприятия», «но в присутствии противника находил такие чудесные мысли, что, в конце концов, все ему уступали» (49, стр. 30). Таков был маршал Ней, о котором Наполеон писал: «Ней имел умственные озарения только среди ядер, в громе сражения; там его глазомер (coup d’oeil), его хладнокровие и энергия были несравненны, но он не умел так же хорошо приготовлять свои операции в тиши кабинета, изучая карту» (53, т. IV, стр. 424). Еще более характерен в этом отношении другой наполеоновский маршал Массена. Наполеон, давая в своей «Итальянской кампании 1796 — 1997 гг.» его краткую характеристику, подчеркивает: «Он плохо продумывал распоряжения. Разговор его был мало содержателен, но с первым пушечным выстрелом, среди пуль и опасностей его мысль приобретала силу и ясность» (29, стр. 70). Это обстоятельство Наполеон отмечал всякий раз, когда речь заходила о Массене: «Талант его возрастал в крайней опасности», «он имел своеобразную привилегию — обладать столь желанным равновесием (между умом и волей. — Б. Т.) только под огнем: оно рождалось у него в присутствии опасности» (51, зап. 6/XI и 4–5/ХИ 1815 г.).

Такие лица, конечно, не являются первоклассными полководцами; они не пригодны для самостоятельного решения крупных оперативных задач, но едва ли в их ограниченности можно видеть некое прирожденное свойство. По-видимому, здесь дело идет об отсутствии достаточных знаний и, главное, об отсутствии необходимой культуры ума. Совершенно несомненно, однако, что у этих лиц чрезвычайно ярко выражена одна из важнейших сторон военного таланта: способность к максимальной продуктивности ума в условиях максимальной опасности. Без этой способности невозможна работа полководца. Чтобы разрешить в кратчайший срок те исключительно сложные задачи, которые выступают перед военачальником в решающие моменты операции, недостаточно сохранять нормальные силы ума. Необходимо то «окрыление и обострение способности суждения», которому изумлялся Клаузевиц как проявлению редкого величия духа«.

В науке иногда может иметь ценность решение, неправильное в целом, но дающее глубокое, оригинальное и верное освещение отдельных сторон вопроса. В работе практического ума быть так не может. Нет основания называть гениальной деятельность полководца, неправильную в целом, т. е. в своих конечных результатах. Решение полководца, ведущее армию к поражению, будет плохим решением, хотя бы оно и содержало в себе глубокие, оригинальные и верные идеи и комбинации. Перед военачальниками вопрос всегда стоит в целом, и дело не столько в отдельных, хотя бы и самых замечательных идеях, сколько в возможности охватить весь вопрос и найти такие решения, которые являются наилучшими во всех отношениях.

Клаузевиц касался одной из самых важных особенностей ума полководца, когда писал, что на войне «влияние гениальности сказывается не только во вновь найденном оформлении действия, немедленно бросающемся в глаза, сколько в счастливом исходе целого предприятия. Восхищения достойны именно попадание в точку безмолвно сделанных предположений и бесшумная гармония во всем ходе дела, обнаруживающаяся лишь в конечном общем успехе» (14, т. I, стр. 159).

Конечно, немало в военной истории примеров, где деятельность полководцев в отдельных сражениях и целых операциях поражает, прежде всего, силой творческого воображения, изобретением новых идей, комбинаций и приемов, которые сами по себе «достойны восхищения» и всегда это восхищение вызывали.

Таков Эпаминонд при Левктре и Мантинее, по словам Энгельса, первым открывающий «великий тактический принцип, который вплоть до наших дней решает почти все регулярные сражения: неравномерное распределение войск по фронту в целях сосредоточения сил для главного удара на решающем пункте (48, т. I, стр. 190, а также 146, 370).

Таков Александр у Иссы — заманивание врага преднамеренным отступлением — и в особенности при Арбелах — прорыв фронта противника, прохождение позади его центра и атака с тыла его правого крыла.

Таков Ганнибал, осуществляющий при Каннах меньшими силами окружение и почти полное истребление римской армии, а при Тразименском озере организующий засаду целой армией.

Таков Суворов у Кинбурна, у Фокшан и Рымника.

Таков Наполеон у Арколе, Ульма, Аустерлица и Ваграма.

Таков Кутузов в своих «мастерских» (по оценке Энгельса, 48, т. 1, стр. 391) движениях после занятия Наполеоном Вены в 1805 году, в Дунайской компании 1811 — 1812 гг. и особенно в гениальном фланговом маневре после оставления Москвы.

Очень часто, однако, в проведенной той или другой операции, заслуживающей в целом величайшего восхищения, нельзя выделить никаких идей, комбинаций или приемов, которые привлекали бы внимание сами по себе, поражали бы своей новизной и оригинальностью. Отсюда — недоумение: в чем же проявляется сила ума полководца?

Такова, например, была логика рассуждений Прудона, который развенчал Наполеона на том основании, что его «талант составляла исключительно единственная мысль…, попадать в расположение сил неприятельских, разбросанных по частям, чтобы их последовательно истреблять». Действительно, мало оснований называть человека гением только за то, что он придумал одну единственную и, в сущности, довольно простую мысль.

Совершенно правильный ответ Прудону был дан Драгомировым, писавшим: «Прудон, очевидно, не понимает, что тут дело и гениальность вовсе не в идее, которая последнему дураку понятна, а в умении разгадать положение противника, понять, куда нужно поместиться, уловить минуту, когда поместиться, затем, поместившись, на этом не успокаиваться, а иметь решимость немедленно наносить удары, да еще со строгой оценкой того, в какой последовательности их наносить» (10, т. 2, стр. 79). Иначе говоря, дело не в отдельной, абстрактно взятой идее, а в целостном решении конкретного вопроса, и притом решении «ответственном», т. е. неотрывном от исполнения.

Итак, только рассмотрение целостного решения в его неразрывном единстве с исполнением, а никак не оценка отдельных идей или комбинаций, взятых абстрактно, дает понятие о работе ума полководца.

«Все великие полководцы древности,— сказал однажды Наполеон,— и те, которые впоследствии достойно шли по их стопам, совершили великие дела, только сообразуясь с естественными правилами и принципами искусства, то есть правильностью комбинаций и продуманностью отношения средств к их следствиям, усилиям к препятствиям» (51, зап. 14/XI 1816 г.). У подлинно большого полководца само задумывание операции, само рождение замысла уже включает в себя соразмерение со средствами, и в этом-то и заключается самое важное и самое трудное.

В теоретической деятельности, в частности в научной работе, можно различать умы конкретные и умы абстрактные. Дюгем сделал попытку с этой точки зрения провести различия между некоторыми крупнейшими физиками последних столетий. Некоторые из них «обладали замечательной способностью представлять в своем воображении сложное целое, образуемое разнородными объектами; они схватывают эти объекты одним взглядом и не нуждаются в том, чтобы близорукое внимание направлялось сначала на один объект, потом на другой; и этот единый взгляд не является смутным и неопределенным; он точен вплоть до мелочей; каждая деталь отчетливо воспринимается на своем месте и в своем относительном значении». Таковы конкретные умы. Для других «представлять себе в своем воображении очень большое количество объектов и притом так, что все они усматриваются сразу, во всей сложности их взаимоотношений… — операция не возможна или, во всяком случае, очень трудная… Но зато они без всякого усилия постигают идеи, очищенные в результате абстракции от всего того, что может опираться на чувственную память; они ясно и исчерпывающе схватывают смысл суждения, связывают такие идеи». Это — абстрактные умы, осуществляющие заметную «интеллектуальную экономию» путем «сведения фактов к законам, а законов к теориям» (цит. по 58, стр. 403, 406).

Во всех областях научного творчества представители обоих типов ума могут достигать больших, а иногда — великих результатов. Но в военном деле конкретность мышления — необходимое условие успеха. Подлинный военный гений — это всегда «гений целого» и «гений деталей».

Таков был, например, гений Наполеона. Эта черта ярко бросается в глаза уже в первом его военном подвиге. Под стенами Тулона молодой Бонапарт выдвинулся не только тем, что изобрел замечательный по простоте и правильности план взятия крепости. Не менее достойно внимания, что он уже тогда сумел сочетать «изобретение планов» с непрерывной и самой активной заботой о бесчисленном количестве текущих организационных мелочей. Целые дни он проводил на батареях; он добывал орудия и снаряды к ним, доставлял лошадей, отыскивал артиллерийских офицеров, нес службу и за инженеров, так как в первые месяцы в осадной армии не было ни одного инженера, а инженерных работ было множество (29, «Осада Тулона»). Таким же в основном остался он и на всем пути к вершине своей военной славы. Описывая подготовку к Египетскому походу, Тарле замечает: «Тут еще больше, чем в начале итальянской кампании, обнаружилась способность Наполеона, затевая самые грандиозные и труднейшие предприятия, зорко следить за всеми мелочами и при этом нисколько в них не путаться и не теряться — одновременно видеть и деревья, и лес, и чуть ли не каждый сук на каждом дереве» (39, стр. 51). Находясь в зените своей военной карьеры, подготовляя поход 1806 г., он сам «заботится о деталях организации войск; занимается башмаками, хлебными рационами, числом допустимых повозок на корпус, числом ординарцев при генералах разных рангов» (59, т. I, стр. 129).

И Наполеон не только сам был таким. Этого же он хотел от подчиненных ему генералов. Набрасывая в своей «Итальянской кампании» несколькими фразами характеристику Массены, он не забывает отметить, что знаменитый впоследствии маршал «плохо заботился о хозяйственно-административной части» (29, стр. 70). В этой же «Итальянской кампании» он дает такую характеристику молодому генералу Стенгелю, командовавшему кавалерией и убитому в сражении при Мондови: «В нем сочетались все качества молодости с качествами зрелых лет. Это был настоящий боевой генерал. За два или три дня перед смертью, когда он первым вошел в Лезеньо, туда несколькими часами позже прибыл главнокомандующий, и чтобы последний не потребовал, все было уже готово: дефиле, броды разведены, проводник найден, священник и почтмейстер опрошены, сношения с жителями налажены, в различных направлениях высланы шпионы, письма с почты захвачены, и те из них, которые могли дать сведения военного характера, переведены и просмотрены, приняты меры для оборудования военных складов» (29, стр. 50). Как высоко ценил Наполеон у полководца умение позаботится о всех мелочах! В «Итальянской кампании» он вообще на подобных деталях, касающихся поведения отдельных военачальников, не останавливается, а здесь сделал исключение. Очень уж запомнился ему этот случай как пример образцового поведения командира.

Такое внимание к мелочам вовсе не есть специальная особенность Наполеона и его «школы»; это черта, свойственная всякому подлинно большому полководцу.

«Одной из отличительных способностей Петра Первого была, по характеристике М. М. Богословского, способность «при усиленном напряжении внимания к одному главному делу… помнить с большой точностью и заботиться о разных мелочах» (4, стр. 324).

Неистовый и страстный Суворов умел с не меньшей тщательностью и кропотливостью заботиться о самых прозаических «мелочах». Доказательством тому — многочисленные его приказы — приказы, не просто носящие его подпись, но им самим сочиненные и написанные. Вот отрывок одного из приказов 1793 года, самый слог которого выдает своего великого автора: «Драгоценность наблюдения здоровья в естественных правилах: 1) питье, квас; для него двойная посуда, чтобы не было молодого и перекислого. Если вода, здоровая и несколько приправленная. 2) пища; котлы вылуженные; припасы здоровые; хлеб выпеченный; пища доваренная, не переваренная, не отстоянная, не подогрета, горячая и для того, кто к каше не поспел, лишен ее… не тот раз воздух!» (23, стр. 38). Не менее поучительны с этой точки зрения суворовские диспозиции, например, диспозиция к первому поиску на Туртукай (см. 33, т. I, стр. 151), диспозиция к штурму Праги (34, стр. 344) и, наконец, знаменитая диспозиция штурма Измаила, в которой «указано было все существенное, начиная от состава колонны и кончая числом фашин и длиной лестниц» (33, 1, стр. 397).

В основе решения всякой задачи, стоящей перед полководцем, лежит анализ обстановки. Пока не выяснена обстановка, нельзя говорить ни о предвидении, ни о планировании. Сведения об обстановке — это те данные, исходя из которых, должна решаться всякая стратегическая, оперативная или тактическая задача.

Но можно ли указать другую отрасль человеческой деятельности, где данные, из которых исходит планирующий и принимающий решение ум, были бы так сложны, многообразны и трудно обозримы, как данные об обстановке на войне? Я не касаюсь еще пока ни малой достоверности этих данных, ни их постоянной изменчивости. Я имею в виду только огромное количество их, сложность их взаимоотношений, взаимную противоречивость и, наконец, просто многообразие их содержания. Сведения о противнике, получаемые из самых разных источников и касающиеся самых разных сторон состояния его армии, его действий и намерений, многообразнейшие данные о своих силах, данные о местности, в отношении которой иногда одна мало заметная деталь может иметь решающее значение,— во всем этом и еще во многом другом должен разобраться анализирующий ум полководца, прежде чем принять решение.

Таким образом, первая особенность интеллектуальной работы полководца — колоссальная сложность материала, подлежащего анализу.

Вторая, не менее характерная ее особенность,— простота, ясность, определенность продуктов этой работы, т. е. тех планов, комбинаций, решений, к которым приходит полководец.

Чем проще и определеннее план операции или сражения, тем он при прочих равных условиях лучше. Эту мысль не раз высказывал и доказывал Клаузевиц.

«Простота представлений… составляет самый корень хорошего ведения войны» (14, т. II, стр. 295).

«В недалеком будущем, вероятно, всюду воцарится убеждение, что на войне крупные передвижения и комбинации всегда должны быть очень простыми и не потому, что сложные движения слишком трудно выполнимы, а потому что они в большинстве случаев являются только ненужными ухищрениями, фокусами, не ведущими прямо к цели» (15, стр. 103).

«Вопрос о том, что дает большой результат, простой ли удар или более сложный, искусный, может быть без колебаний разрешен в пользу последнего, если противник мыслится как пассивный объект». Но «если противник решится на более простой удар, выполнимый в короткий срок, то он предупредит нас и затормозит успех большого плана». «Подвижный, смелый и решительный противник не даст нам времени для искусных комбинаций дальнего прицела, а между тем против такого-то противника искусство нам больше всего и понадобится. Этим, как нам представляется, наглядно устанавливается преимущество простых и непосредственных приемов над сложными». «Таким образом, не только не следует пытаться превзойти противника в создании сложных планов, но, наоборот, надо стараться всегда опережать его в противоположном направлении» (14, т. I, стр. 221, 222).

Классический пример плохого плана сражения — аустерлицкая диспозиция Вейротера. Одним из капитальных недостатков ее была чрезвычайная сложность и запутанность. Вейротер был, несомненно, умным, знающим и добросовестным человеком. Вероятно, он мог бы быть неплохим теоретиком, исследователем, но у него отсутствовало одно из важнейших качеств, необходимых для военачальника,— простота и ясность мысли.

Крупнейшие полководцы обладали этим качеством в наибольшей степени.

В характеристиках полководческого искусства Суворова эта сторона всегда отмечается как одна из важнейших: «Простота суворовских соображений была замечательная, и ей соответствовала простота исполнения» (34, стр. 530). «Планы его были всегда весьма просты, что составляет их главное достоинство» (31, стр. XXVI). «Стратегические принципы Суворова, вообще говоря, были прекрасны, и главное их достоинство состояло в простоте» (34, стр. 755).

Наполеон очень резко подчеркивал значение простоты в военном деле и был жестоким врагом всякого рода запутанности, неясности. В его словаре слово «неопределенный» означало сильнейшее порицание.

В «Очерках военных событий второй половины 1799 года» он писал: «Так как война является искусством исполнения, то все сложные комбинации в ней должны быть отброшены. Простота есть первое условие хорошего маневра» (29, стр. 339). И в другом месте: «Военное искусство просто и выполнимо; в нем все основано на здравом смысле, и оно не допускает ничего неопределенного» (29, стр. 317). В письме к брату он подчеркивал, что на войне «необходимы точность, сила характера и простота» (46, стр. 97). Характеризуя генерала Шерера, Наполеон замечал: «Он рассуждал о войне смело, но неопределенно, и не был к ней пригоден» (29, стр. 320). Замечательно, что, по его мнению, у Шерера «не было недостатка ни в уме, ни в храбрости». Однако даже эти качества не могли в его глазах компенсировать недостаток «определенности». Порок «неопределенности» оказывается решающим и приводит к выводу: к войне не пригоден. На эту сторону в деловой оценке людей Наполеон вообще обращал большое внимание. Сошлюсь хотя бы на даваемую в «Итальянской кампании» характеристику графа Кобенцля, в центре которой тот же мотив: «В его суждениях недоставало определенности и точности» (29, стр. 249). «Неопределенность» была для Наполеона примерно тем же, чем для Суворова знаменитая «немогузнайка».

Итак, для интеллектуальной работы полководца типичны: чрезвычайная сложность исходного материала и большая простота и ясность, конечного результата. В начале — анализ сложного материала, в итоге — синтез, дающий простые и определенные положения. Превращение сложного в простое — этой краткой формулой можно обозначить одну из самых важных сторон в работе ума полководца.

Конечно, одна эта способность еще не делает великого полководца, но несомненно, что человек, обладающий ею в высокой мере, является очень ценным военным работником. Примером, как мне кажется, может служить знаменитый начальник штаба Наполеона, маршал Бертье.

Личность Бертье всегда представляется несколько неясной. Недостатки его (слабость, нерешительность, неспособность к самостоятельным действиям) общеизвестны и подтверждены свидетельством его великого начальника. Что же делало его в буквальном смысле незаменимым помощником Наполеона? Что заставляло Наполеона так крепко за него держаться, награждать его и деньгами и почестями больше всех других маршалов, больше Нея, Даву, Ланна, Массены? Почему так резко сказывалось отсутствие Бертье на посту начальника штаба (кампания 1815 года)? Едва ли это можно объяснить только тем, что принц Нейштальский и Ваграмский был человек работоспособный и неутомимый, тщательно заботился о рассылке приказаний и хорошо знал карту. Все это — важные достоинства, но Наполеон умел находить множество людей, обладающих подобного рода деловыми качествами. Незаменимая ценность Бертье еще меньше может быть объяснена тем, что он был хорошим организатором штабной работы. Как раз в этом пункте Бертье был слаб, и Наполеон очень живо почувствовал это в кампании 1813 г. (см. 53, t. IV). Мне думается, что главной причиной было наличие у Бертье в очень высокой степени одного редкого и особо ценного свойства, отмеченного самим Наполеоном в беглой характеристике, которую он дал своему начальнику штаба в «Итальянской кампании». Он пишет там, что Бертье обладал уменьем «самые сложные движения армии представлять в докладах ясно и просто» (29, стр. 68). Я думаю, что этого качества,— принимая во внимание, что оно сопровождалось всеми перечисленными свойствами хорошего штабного работника,— было достаточно, чтобы сделать обладателя его незаменимым помощником великого полководца.

Успешное разрешение в труднейших условиях войны той задачи, которую я условно назвал «превращение сложного в простое», предполагает высокое развитие целого ряда качеств ума.

Оно предполагает, прежде всего, очень сильную способность к анализу, дающую возможность разбираться в самых запутанных данных, обращать внимание на мельчайшие детали, выделять из них такие, которые остаются незамеченными для более поверхностного взгляда, но могут при данных условиях иметь решающее значение.

Оно предполагает далее умение видеть сразу и целое, и все детали. Иначе говоря, оно предполагает мощную синтетическую силу ума (одним взглядом охватить целое), соединенную, однако, с конкретностью мышления. Здесь требуется синтез, осуществляющийся не с помощью далеко идущей абстракции,— то синтез, который можно видеть у многих ученых, особенно у математиков и философов,— а конкретный синтез, видящий целое в многообразии деталей. В этом отношении ум полководца имеет много общего с умом художника. «Мой гений состоял в том,— писал Наполеон без несвойственной ему скромности,— что одним быстрым взглядом я охватывал все трудности дела, но в то же время и все ресурсы для преодоления этих трудностей; этому обязано мое превосходство над другими» (53, т. IV, стр. 16).

Нельзя сказать, что важнее для полководца: способность к анализу или способность к синтезу. Некоторые авторы (в частности, Клаузевиц), склонны подчеркивать, что ум полководца — ум по преимуществу аналитический. Едва ли это верно. Не только большие полководцы, но и военные деятели типа маршала Бертье, характеризуются способностью к синтезу не меньше, чем способностью к анализу: в задаче «превращения сложного в простое» вторая половина решения основывается по преимуществу на операциях синтетического типа.

В психологии широким распространением пользуется классификация умов на аналитические и синтетические. Эта классификация имеет полное право на существование: в самых разнообразных областях деятельности мы встречаем людей с резко выраженным преобладанием у одних способности к анализу, у других — к синтезу. В некоторых видах деятельности предпочтительнее умы первого типа, в других — второго. Деятельность полководца, однако, принадлежит к числу таких, успешное выполнение которых предполагает в качестве обязательного условия высокое развитие и анализа, и синтеза.

Полан, автор специальной монографии, посвященной сравнению умов аналитического и синтетического типов, дает очень ясную и верную характеристику того, к каким результатам в работе практического ума приводит как перевес анализа над синтезом, так и перевес синтеза над анализом. Приведу целиком, соответствующее место.

В области практического ума, пишет Полан, «мы снова находим противоположность между духом анализа и духом синтеза. Первый, более достоверный, более осторожный, более методический, более регулярный, рискует потеряться в деталях и в результате излишка добросовестности или излишних колебаний придти к бессилию. Второй, более смелый, более непосредственно активный, более мощный, более новаторский, стоит перед опасностью впасть в неудачи вследствие недостатка наблюдений, вследствие недостаточности понимания всех условий того предприятия, которое надо привести к благополучному концу.

Практическая деятельность, так же как деятельность художественная или научная, дает возможность наметить три больших типа. Во-первых, уравновешенный, который сначала наблюдает, осторожно анализирует и критикует с тем, чтобы потом действовать плодотворно и уверенно. Во-вторых, аналитик, теряющийся в деталях и, вследствие желания ясно увидеть все играющие роль элементы отдать себе в них отчет, забывающий принять за самое дело или не смеющий этого сделать, боясь риска, связанного с действиями… Наконец, в-третьих, ум слишком синтетический, по существу своему активный, который обсуждает дело лишь столько времени, сколько нужно, чтобы принять решение, который строит и реализует свой проект в целом, не задерживаясь на деталях, который предпочитает десять раз подряд попытаться осуществить свое предприятие, если девять раз оно ему не удается, вместо того, чтобы один раз тщательно рассмотреть все условия, которые ему нужно знать» (54, стр. 159–160).

Конечно, внимательное наблюдение может подметить у отдельных военачальников некоторый уклон ума в ту или другую сторону. Бесспорно, однако, что если этот уклон силен, человек, не преодолев его, не сможет стать крупным самостоятельным полководцем. Большие полководцы всегда характеризуются равновесием между анализом и синтезом.

В чем же психологическая природа этого «равновесия»?

Прежде всего, в том, что в основе аналитической работы уже лежат некоторые, по терминологии Полана, «„системы-анализаторы“ (systemes-analiseurs), которые сами создаются синтезами» (54, стр. 188). Синтез не только следует за анализом, но и предшествует ему. Такими «системами-анализаторами» являются известные руководящие идеи, контуры будущих оперативных планов, замыслы возможных комбинаций, с точки зрения, которых проводится анализ обстановки. Анализ, характерный для больших полководцев, это всегда анализ с какой-то точки зрения, анализ в свете каких-то идей и комбинаций. При этом, однако,— здесь мы касаемся пункта исключительно важного,— требуется величайшая гибкость и свобода ума. Ум полководца никогда не должен быть заранее скован и связан этими предварительными точками зрения. Полководец должен иметь достаточный запас возможных планов и комбинаций, и обладать способностью быстро менять их или выбирать между ними. Человек, склонный превращать работу анализа в подтверждение заранее приятой им идее, человек, находящийся во власти предвзятых точек зрения, никогда не может быть хорошим полководцем.

Нельзя разобраться в сложнейших данных обстановки без помощи «системы анализаторов», но хороший полководец является хозяином этих «систем», а не рабом их. В дальнейшем, при анализе вопросов о планировании, нам придется подробнее остановиться на вопросе о гибкости ума полководца.

Еще одно замечание к вопросу об аналитической работе военачальника: она, безусловна, исключает всякую торопливость. Не быстроту, скорость, иногда даже стремительность,— это как раз качества, необходимые для мышления полководца,— а именно торопливость. Торопливость — это отсутствие терпения и выдержки, это своеобразная лень мысли, толкающая к тому, чтобы прекратить тяжелую и кропотливую работу анализа, как только намечается какая-нибудь возможность прийти к кому-нибудь выводу. Торопливость-это то, что Бэкон называл «нетерпеливым стремлением к исчерпывающим и окончательным вывода» (6, стр. 75). Такого рода стремление несовместимо с работой полководца, потому что на войне не может быть «окончательных» выводов. «Большинство людей, писал Горький,— думает и рассуждает не для того, чтобы исследовать явления жизни, а потому что спешит найти для своей мысли спокойную пристань, торопится установить различные «бесспорные истины» (8, стр. 210). Не из этого «большинства» выходят хорошие полководцы.

Анализ, проводимый с помощью «систем-анализаторов» и направленный на осуществление синтеза, анализ ведущий к «превращению сложного в простое», центральным своим зерном имеет выделение существенного. Умение видеть, подмечать все частности, все «мелочи», все детали — не есть самоцель. Оно является лишь условием для того, чтобы не упустить главного, существенного, решающего, ключ к которому иногда находится в какой-нибудь на первый взгляд мало заметной детали.

Остановлюсь на одном примере, ярко показывающем, до какой степени все интеллектуальные функции могут быть подчинены принципу «выделения существенного». Я имею в виду вопрос о памяти Наполеона.

Принято думать, что «память у него была исключительная» (39, стр. 12). Тому приводится много примеров, бесспорно убедительных. В 1788 году, будучи поручиком в Оксонне, «посаженный за что-то на гауптвахту, он совершенно случайно нашел в помещении, где был заперт, неизвестно как попавший сюда старый том юстинианского сборника (по римскому праву). Он не только прочел его от доски до доски, но потом почти 15 лет спустя, изумлял знаменитых французских юристов на заседании по выработке Наполеоновского кодекса, цитируя наизусть римские дигесты» (39, стр. 12). «Он знал,— пишет Тарле,— громадное количество солдат индивидуально; его исключительная память всегда… поражала окружающих. Он знал, что этот солдат храбр и стоек, но пьяница, а вот этот очень умен и сообразителен, но быстро утомляется, потому что болен грыжей» (39, стр. 51).

На фоне такого рода сообщений неожиданно звучит рассказ Лас Каза о том, каков был Наполеон в качестве обучающегося английскому языку. (Лас Каз начал давать ему уроки английского языка по пути на остров Святой Елены и продолжал их по прибытию на место последнего заключения Наполеона). «Император, с чудесной легкостью схватывающий все, что казалось смысла языка, имел ее очень мало там, где дело шло о материальном механизме языка. Это был живой интеллект и очень плохая память; это последнее обстоятельство особенно его огорчало; он находил, что не подвигается вперед. Как только я мог подчинить то, о чем шла речь, какому-нибудь закону или правильной аналогии, это тотчас же классифицировалось и мгновенно усваивалось; ученик даже обгонял учителя в приложениях и следствиях; но если надо было заучить наизусть и повторять несвязанные элементы, это было трудным делом; постоянно одни слова принимались за другие» (51, зап. 28/1 1816).

Какова же была память Наполеона: «исключительная» или «очень плохая»?

Ответ на этот вопрос дал сам Наполеон в одном из разговоров, записанных тем же Лас Казом. «Говорили о памяти. Он сказал, что голова без памяти подобна крепости, без гарнизона. У него самого была счастливая память: она не была ни универсальной, ни абсолютной, но верной и притом только на то, что ему было необходимо». В другой раз, «рассказывая за столом об одном из своих сражений в Египте, он называл номер за номером все восемь или десять полубригад, которые принимали в нем участие; здесь мадам Бертран не удержалась и прервала его, спрашивая, как возможно через столько лет, помнить так все номера. „Мадам, вспоминая любовника о его прошлых возлюбленных“,— живо ответил Наполеон» (51, зап. 23/V1 1816 г.).

Память у Наполеона была прекрасная, и как раз одним из важнейших достоинств ее была резко выраженная «избирательность»: она удерживала «только то, что ему было необходимо». Он помнил иногда мельчайшие индивидуальные особенности отдельных солдат потому, что эти особенности были для него в высшей степени важны и знание их было ему необходимо. Он помнил номера частей, участвующих в том или другом сражении, не потому, что он обладал способностью запоминать всякие вообще числа, а потому, что у него было такое отношение к своим войскам, как у «любовника к возлюбленной». Достойным удивления у Наполеона является не столько сила памяти сама по себе, сколько обилие тех сведений, которые являлись для него «необходимыми», выступали перед ним как существенные, глубоко захватывали и интересовали его. Умение видеть важное и существенное в том, что большинству кажется недостойным внимания,— вот, что, прежде всего, обусловливало богатство памяти Наполеона.

Приведенный рассказ Лас Каза о том, как Наполеон учился английскому языку, показателен еще и в другом отношении: ученик был не способен запоминать «несвязанные элементы», но «мгновенно усваивал» все то, что подчинялось «какому-нибудь закону или правильной аналогии» и что ему удавалось «классифицировать». При этом классифицировал он «тотчас же» и «обгонял учителя в приложениях и следствиях».

Отвращение ко всякого рода несвязному материалу, стремление к систематизации и способность «тотчас же» эту систематизацию осуществить — черты, очень важные для полководца. Анализ, производимый полководцем,— систематизирующий анализ.

Умение находить и выделять существенное и постоянная систематизация материала — вот важнейшие условия, обеспечивающие то единство анализа и синтеза, то «равновесие» между этими сторонами мыслительной деятельности, которые отличают работу ума хорошего полководца.

Данные, из которых должен исходить полководец, отличаются не только трудно обозримым многообразием, сложностью и запутанностью их взаимоотношений. Они, кроме того, никогда не бывают полностью известны. Многие, и иногда очень важные, звенья остаются скрытыми, о других имеются сведения малодостоверные, а нередко и просто неверные. Наконец, данные эти чрезвычайно изменчивы: сведения, которые удалось получить сегодня, завтра могут оказаться уже устарелыми. Обстановка на войне не только очень сложная, она, кроме того, текуча и никогда не бывает полностью известна.

Эту сторону дела с особенной настойчивостью подчеркивал всегда Клаузевиц. «Война — область недостоверного; три четверти того, на чем строится действие на войне, лежит в тумане неизвестности» (14,т. I, стр. 65). «Своеобразное затруднение представляет недостоверность данных на войне; все действия ведутся до известной степени в полумраке» (там же, стр. 110). «Военная деятельность представляет собой совокупность действий, происходящих в области тьмы или, по меньшей мере, сумерек» (14, т. II, стр. 258).

Приведу несколько примеров того «мрака», в котором иногда приходится действовать полководцу. Беру эти примеры из наполеоновских войн, из деятельности того полководца, который в лучших своих кампаниях уделял максимальную работу изучению обстановки, который был одним из крупнейших мастеров по рассеиванию «мрака».

В кампанию 1800 г. Наполеон перед сражением при Маренго оказывается в полной неизвестности о местонахождении противника. Он спускается на равнину Маренго, стремясь найти армию Меласа. Где она находится, он не знает. Утром 14 июля он далек от мысли, что в этот день развернется генеральное сражение. Боясь, что Мелас от него ускользнет, он отдает приказание обеим фланговым дивизиям удалиться на большое расстояние. В 11 часов Наполеон, совершенно неожиданно для него, оказывается лицом к лицу со всей армией Меласа и вынужден отправить этим дивизиям контрприказы, призывающие их назад. Командиру одной из них, Дезэ, он писал при этом: «Я думал атаковать противника; он предупредил меня. Возвращайтесь, ради бога, если еще можете это сделать». Дезэ успел вернуться и своим прибытием решил судьбу сражения (59, т. I, стр. 80–81).

Еще поучительнее кампания 1806 г., все начало которой происходит в тех «сумерках», о которых говорит Клаузевиц. Наполеон принимает энергичные меры для выяснения обстановки; 11 октября лично производит разведку. И все же ему не удается установить местонахождение главных сил пруссаков. 13 октября он занимает Иену, перед которой находится армия Гогенлоэ. Последнюю он принимает за главные силы неприятеля. С высот Ландграфенберга он видит далекие огни неприятельского лагеря у Ауэрштадта, но даже не подозревает, что там находятся главные силы врага (18, стр. 129–133; 59, т. I, стр. 132). 14 октября происходит битва под Иеной. Даже после ее окончания остается еще некоторое время в убеждении, что разбил все главные силы прусской армии, тогда как на самом деле эту задачу разрешил в тот же день Даву у Ауэрштадта (19, стр. 126). Столь же невероятное представление об обстановке имело и прусское командование: Гогенлоэ думал, что против него находится вовсе не сам Наполеон со своими главными силами, а лишь боковой отряд французов. О Наполеоне он полагал, что тот движется за герцогом Брауншвейгским (18, стр. 133).

Не менее яркий пример — Регенсбургская операция (1809), где Наполеон, двигаясь к Ландсгуту, предполагал, что преследует всю армию эрцгерцога Карла, которая на самом деле была у Регенсбурга против Даву (об этой операции см. ниже).

Конечно, не всегда обстановка бывает столь темной для полководца, но она всегда может оказаться таковой, и ум полководца всегда должен быть готов к тому, чтобы «мерцанием своего внутреннего света прозревать сгустившиеся сумерки и нащупать истину» (14, т. I, стр. 66). Две способности помогают в этом полководцу: во-первых, способность предвидения и, во-вторых, способность быстро находить новые решения при непредвиденном изменении обстановки. О них я буду говорить дальше. Но как бы сильны они ни были, они не могут полностью рассеять мрак военной обстановки и дать полководцу возможность действовать в условиях полной уверенности и безопасности.

Конечно, идеалом является наличие исчерпывающих и совершенно достоверных сведений об обстановке. Полководец, которому удается в большей мере приблизиться к этому идеалу, стоит выше того, кто действует во мраке и не делает всего, что в его силах, для того, чтобы этот мрак рассеять. Но этот идеал никогда не может быть достигнут, и обязательным условием работы полководца являются готовность и умение действовать во мраке. Природа войны исключает возможность откладывать решение до того времени, когда сведения будут совершенно исчерпывающими и достоверными.

Но даже если бы полководец и мог иметь исчерпывающие данные о наличной обстановке, он все равно не мог бы никогда иметь гарантированных сведений о том, чем кончится намечаемое им мероприятие, приведет ли оно к успеху или к неудаче. «Нужно твердо помнить и знать,— писал Драгомиров,— что вперед никто не скажет, он побьет, или его побьют; что с неприятеля нельзя взять расписки, что он даст себя побить, и потому нужно дерзать» (10, т. 2, стр. 225).

Без риска и дерзания деятельность полководца невозможна.

Это приводит нас к одному из важнейших качеств ума полководца, для обозначения которого применяются очень различные выражения: способность к риску, смелость мысли, мужество ума (courage d’esprit), наконец, решительность (или, как иногда говорят решимость).

Упоминание о решительности в контексте вопроса о качествах ума может вызвать возражение с точки зрения привычных психологических рубрик, согласно которым решимость относится к волевым качествам.

Эти возражения, думается мне, не основательны и имеют своим источником тот самый разрыв между умом и волей, о котором шла речь выше. Клаузевиц, давший очень тонкий и верный психологический анализ решимости, с полным основанием писал: «Решительность обязана своим существованием особому складу ума». «Решительность, побеждающая состояние сомнения, может быть вызвана только разумом, притом своеобразным его устремлением» (14, т. I, стр. 67)3.

Психологическую природу решимости Клаузевиц понимал следующим образом.

Решимость есть «способность… устранять муки сомнений и опасности колебаний». Она может иметь место только тогда, когда надо действовать при отсутствии достаточных данных: «В тех случаях, когда у человека есть достаточные данные… говорить о решимости нет никаких оснований, потому что решимость предполагает сомнения, которых здесь нет». С другой стороны, решительными в том смысле, который имеется в виду, «не могут быть люди, обладающие ограниченным умом». Такие люди могут действовать в затруднительных случаях без колебаний, но не потому, что они способны преодолеть сомнения, а потому, что у них никаких сомнений и не возникает, так как они не могут оценить степень достоверности и полноты данных. О таких людях нельзя сказать, что они действуют решительно; о них можно сказать, что они действуют необдуманно. Необходимыми условиями решительности являются большой ум (проницательность) и мужество. Но свести к ним решительность нельзя. Бывают люди, обладающие очень проницательным умом и безусловным мужеством, но «их мужество и проницательность стоят порознь, не протягивая друг другу руки и потому не производят третьего свойства — решительности» (14, т. I, стр. 67–68).

То мужество, которое лежит в основе решительности, отлично от мужества в отношении личной опасности. Это — мужество, позволяющее действовать, несмотря на недостоверность данных, мужество в принятии на себя ответственности. Моральное мужество, мужество разума. У людей, имеющих такого рода мужество, по меткому замечанию Клаузевица, «всякий иной страх побеждается страхом перед колебаниями и медлительностью».

Бывают люди, очень мужественные перед лицом прямой опасности, но не обладающие «мужеством разума», обстоятельство, которое отмечал Наполеон. К числу таких людей он относил, например, герцога Брауншвейского, прусского главнокомандующего в 1806 году, «хорошего администратора, доблестного в бою, но робкого в кабинетной обстановке» (цит. по 15, стр. 188–189), или генерала Журдана, «очень храброго в день боя, перед лицом врага и под огнем, но не обладающего смелостью мысли в ночной тиши, перед боем» (29, стр. 143). К этой же категории он относил и Мюрата, о котором писал его жене, а своей сестре: «Ваш супруг очень храбр на поле сражения, но слабее женщины или монаха, когда не видит неприятеля. У него нет совсем моральной храбрости» (цит. по 46, стр. 97).

Это же различие имел в виду Суворов, когда говорил, что «генералу нужно мужество, офицеру — храбрость, солдату — бодрость» (23, стр. 14). И, по-видимому, Суворов был твердо убежден, что то мужество разума, которое требуется от военачальника,— качество гораздо более редкое и дело гораздо более трудное, чем простая личная храбрость. Биографы Суворова отмечают, что он был очень далек от того, чтобы гордиться подвигами своей личной храбрости, но «высоко ценил свои подвиги, как генерала, даже не отличаясь в этом отношении скромностью» (см. 31, стр. XII). Величайшим деянием своей жизни он, по-видимому, считал штурм Измаила, при котором, однако, он «впервые в жизни не был в гуще боя», а следил за ходом последнего, находясь в стороне на кургане (32, стр. 164,168). Исключительность же измаильского штурма заключалась для сознания самого Суворова именно в том, что это был подвиг морального мужества, решительности. Прибыв к Измаилу и ознакомившись с обстановкой, он написал Потемкину: «Обещать нельзя; божий гнев и милость зависят от его провидения» (34, стр. 236). Единственный раз в жизни Суворов дал такой ответ, получив боевое поручение. Даже для него, не признававшего на войне «невозможного», взятие Измаила представлялось почти «невозможным». И все же он отважился это «невозможное» совершить: «Я решился овладеть этой крепостью, либо погибнуть под ее стенами»,— говорил Суворов на военном совете перед штурмом (32, стр. 161). Принятие этого решения и расценивалось Суворовым, как «величайшее деяние» его жизни. Через два года после измаильского дела, в Финляндии, проезжая мимо одной крепости, он спросил своего адъютанта, можно ли взять эту крепость штурмом. Адъютант отвечал: «Какой крепости нельзя взять, если взят Измаил?» Суворов задумался и после некоторого молчания сказал: «На такой штурм, как измаильский, можно пускаться один раз в жизни» (34, стр. 247).

Приведу еще два примера — один из античной истории. Перед битвой при Саламине Фемистокл, «удрученный мыслью, как бы эллины, упустив выгоды местоположения в узких проливах, не разошлись по своим городам», тайно послал к Ксерксу человека с поручением сказать, что он, Фемистокл, якобы перешел на сторону персидского царя и поэтому, извещая его о том, что эллины собираются тайно уйти, настоятельно советует немедленно перейти в наступление. В результате этого предупреждения Ксеркс действительно отдал распоряжение охватить кольцом своих кораблей проливы, чтобы не дать уйти эллинским кораблям (Плутарх, 35, стр. 36). Какое нужно было мужество, чтобы единолично взять на себя воистину страшную ответственность за такое мероприятие, грозящее гибелью всего дела в случае, если бы не оправдался расчет Фемистокл а на возможность в узких проливах одержать победу над громадными силами персов!

Другой пример — оставление Кутузовым Москвы без боя, вопреки мнению огромного большинства русских военачальников, вразрез с требованиями царя и всех правящих сфер Петербурга, мало того, вразрез с голосом большинства армии и народа.

Конечно, прав Л. Н. Толстой, когда пишет: «Он ужасался мысли о том приказании, которое он должен был отдать» (41, т. III, ч. 3, гл. III). Он понимал, что попадает «в то положение зачумленного, в котором был Барклай до Царева — Займища» (Тарле, 40, стр. 144). Авторитет его в армии не мог временно не пошатнуться после оставления Москвы. «По выезде из Москвы,— пишет один из очевидцев,— светлейший князь велел оборотить к городу дрожки свои и, облокотя на руку голову… смотрел… на столицу и на войска, проходившие мимо него с потупленным взором; они в первый раз, видя его, не кричали ура» (цит. по 40, стр. 147). Бессмертное величие Кутузова в том, что он не испугался страшной тяжести взятой на им на себя ответственности и сделал то, что по совести считал единственно правильным.

Достойно внимания, что и Фемистокл, и Кутузов, давшие столь исключительные образцы мужества в принятии решения, были полководцами, наиболее выделявшимися среди полководцев прошлого силой своего предвидения (см. ниже). Не случайно такой вид мужества называется в военной литературе «мужеством ума» или «мужеством разума».

Тот «особый склад ума», который порождает решительность, предполагает, во-первых, особенно большую «проницательность» и «осмотрительность», вследствие чего для такого ума рискованность операции является меньшей, чем она кажется другим, и, во-вторых, сознательное убеждение в необходимости, неизбежности риска. Иначе говоря, это есть такой склад ума, в котором сочетаются величайшая осторожность и критичность мысли с предельной смелостью ее. Это — способность к большому риску, являющаяся, по выражению Драгомирова, результатом «великого понимания» (9, стр. 316).

Большими полководцами могут быть только те, которых эти противоположные свойства — осторожность и смелость мысли — образуют единство, создают новое качество, которое наиболее естественно было бы назвать несколько странно звучащим выражением: «осторожная смелость». Нельзя понимать дело так, что идет речь о какой-то «золотой середине», о некотором качестве, среднем между смелостью и осторожностью.

Неверно было бы думать, что у больших полководцев смелость как бы умеряется, ослабляется, сдерживается осторожностью. Наоборот: осторожность, высокая критичность мысли дают возможность идти на такую смелость решения, которая вне этого немыслима.

Примерами чрезвычайно осторожных полководцев, которым не хватало смелости мысли, дерзания, способности к риску (это нисколько не исключает у них большого личного мужества), могут служить, во-первых, Даун, австрийский главнокомандующий в Семилетнюю войну, главный противник Фридриха II, и, во-вторых, Веллингтон. Отличительной чертой Дауна, «очень умного, тонкого и осторожного стратега», было стремление вести войну, выигрывать, наносить удары противнику, не рискуя; он «не умел, не хотел, да и не мог рисковать и поэтому очень часто вследствие нерешительности и медлительности терял то, что выигрывал искусной осторожностью (17, стр. 46–47).

В этом отношении много общего с Дауном было и у Веллингтона, полководца, вообще говоря, крупного масштаба. «Веллингтон поставил себе за правило ничего не оставлять на долю случая, продвигаясь осторожно, методически, обеспечивая пункт за пунктом свою оперативную линию и свои базы снабжения» (59, т. II, стр. 75). По меткой характеристике Драгомирова, «дело он делал и хорошо делал, но неизвестности, как Чичиков, предаваться не любил (10, т. I, стр. 95).

Противоположными свойствами отличался Фридрих, «смелый, хотя и не лишенный истеричности» (17, стр. 211), «имевший решимость все потерять или все выиграть, как игрок, бросающий на карту последнее достояние» (14, т. I, стр. 313 и т. II, стр. 45). Согласно подсчетам Наполеона, из шестнадцати крупных битв, данных Фридрихом во время Семилетней войны (10 под его личным предводительством и 6 под предводительством его генералов), он выиграл только восемь, а остальные восемь проиграл (28, стр. 399). Одной из важнейших причин этого была недостаточная осторожность, переоценка своих сил и возможностей и недооценка противника. Страшный разгром, понесенный им при Кунерсдорфе от русской армии, в значительной мере был следствием того, что после успешно проведенного начала боя Фридрих, явно недооценивая возможностей русских, предпринял действия, в данных условиях безрассудные, имевшие целью полный разгром русской армии, а фактически приведшие к его собственному поражению. Такой же результат могло бы иметь для прусского короля и сражение при Цорндорфе, если бы его кавалерийский начальник Зейдлиц в точности исполнил его приказание; прусская армия была спасена только тем, что Зейдлиц сознательно замедлил переход конницы в наступление.

В отличие от этих примеров лучшие операции подлинно первоклассных полководцев обнаруживают замечательное совмещение смелости мысли с глубокою осторожностью и осмотрительностью. В качестве самых ярких образцов можно назвать:

Ганнибала, по словам Наполеона, «самого смелого из всех», «такого дерзкого, такого уверенного, такого широкого во всех деталях», поход которого в Италию в равной мере изумляет как необычайной смелостью замысла, так и великолепным обеспечением его выполнения;

Цезаря, в особенности во время похода в Британию, поражавшего своей смелостью (Плутарх, 35, стр. 331–332) и в то же время являющегося образцом осторожности (12, стр. 45);

Тюрення, который, по характеру одного из первых его биографов, имел совершенно своеобразное мужество, благодаря которому он, будучи особенно осмотрителен при подготовке сражений, необычайно быстро решался на них, когда это было необходимо, Тюрення, который, по мнению Наполеона, «был единственным полководцем, у которого смелость увеличивалась с летами и опытом» (28, стр. 374);

Суворова, считавшего возможным атаковать даже в пять раз большие силы, но «с разумом, искусством и под ответом» (7, стр. 109), стремительным наступлением разгромившего под Рымником турецкую армию, по численности в четыре раза превосходящую русско-австрийские силы, и сделавшего это в результате глубокого обдуманного расчета («ежели турки не наступают, значит, они не закончили сосредоточение сил»), совершившего безумный по смелости штурм Измаила, но предпославшего ему единственную в своем роде по тщательности и осторожности подготовку (постройка копии измаильского вала и систематические упражнения на ней, воспроизводящие все фазы предстоящего штурма, разработка подробнейшей диспозиции и т. п.);

Кутузова, наконец, чья осторожность, расчетливость, хитрость, осмотрительность, выдержка и другие качества этого же рода всегда расценивались как выходящие из ряда, но который умел, как мы недавно видели, показывать наряду с этим такое мужество решения, которое по плечу только величайшим из полководцев.

С точки зрения проблемы «осторожность и смелость мысли» очень поучительна полководческая деятельность Наполеона, в особенности первая половина ее.

Когда просматриваешь его высказывания, советы, оценки и т. п., прежде всего, создается впечатление, что имеешь перед собой полководца, максимально осторожного и предусмотрительного. Вот типичные в этом смысле его советы:

«Если и случается иногда, что 17000 человек разбивают 25 000, то это не оправдывает безрассудства тех, кто без оснований вступает в такой бой. Когда армия ожидает подкреплений, утраивающих ее силы, она не должна ничем рисковать, чтобы не сорвать успеха, вполне вероятного после сосредоточения всех дивизий» (29, стр. 341).

«Полководец должен каждый день спрашивать себя: если неприятельская армия покажется у меня с фронта, справа или слева, что я должен буду делать?» (29, стр. 274).

«Как правило, армия должна всегда держать свои колонны соединенными, чтобы противник не мог вклиниться в них» (29, стр. 268).

«Когда умеют выигрывать сражения, подобно мне, едва ли простительно не давать указаний на случай отступления; ибо это — величайшая ошибка, которую может допустить полководец. Он, конечно, не должен оглашать своих указаний, но он должен предусмотреть соединение с теми частями, которые могут быть тут же отрезаны» (цит. по 15, стр. 201).

Но это только одна сторона дела. Менее часто, но зато совершенно категорически подчеркивал он и необходимость смелости, крайней решительности, способности, когда это нужно, идти на риск.

«Бывают моменты, когда нужно сжечь все корабли, подтянуть все силы для решительного удара и сокрушительной победой уничтожить противника; для этого приходится рисковать даже и временным ослаблением коммуникационной линии» (цит. по 39, стр. 390).

«Генерал, который будет сохранять свежие войска к следующему за сражением дню, будет всегда бит. В случае необходимости надо уметь двинуть в бой всех до последнего человека, так как на следующий день после победы нет неприятеля, которого надо побеждать» (цит. по 18, стр. 33).

«Нет ничего труднее и в то же время ценнее, чем уметь решаться» (51, зап. 4–5/ХII 1815 г.).

«В необычном положении надобна и решительность необычайная». «Сколько, по-видимому, невозможного было сделано людьми решительными, не имеющих никаких пособий, кроме смерти» (28, стр. 333).

В лучших операциях самого Наполеона смелость его действий, казавшаяся порой почти безумной, сбивавшая с толку его противников, в особенности австрийских генералов, и наполовину уже обеспечившая победу, на самом деле вырастала из большой осторожности, была результатом глубочайшей обдуманности, методичности, рассчитанности.

Остановимся в качестве примера на действиях его в ноябре 1796 года при наступлении в Италию австрийской армии под командованием генерала Альвинци, действиях, закончившихся сражением при Арколе. При этом — что для наших целей особенно поучительно — положим в основу описание этих действий, данное самим Наполеоном в «Итальянской кампании 1796–1797 гг.» (29, стр. 110–120).

Наполеон с главными силами идет навстречу Альвинци, чтобы разбить его раньше, чем он сможет соединиться с колонной Давидовича, идущей из Тироля. Происходит успешное для французов сражение на Бренте, прерванное ночью. В 2 часа ночи Наполеон получает известие, что «прикрывающая путь Давидовича дивизия Вобуа отступила из Тироля. Тогда французская армия начинает быстро отступать через город Виченцу, «который, став свидетелем одержанной победы, не мог уяснить себе этого отступательного движения; Альвинци, со своей стороны, в 3 часа утра тоже начал отходить (вот как благоприятно, по видимости, обстояло дело! — Б. Т.), но вскоре узнал… об отступлении французов» и переправился через Бренту, чтобы следовать за ними. Со стороны Наполеона — осторожность, превосходящая даже расчеты его чрезмерно осторожного противника.

Но она была не напрасна. Положение, действительно, создалось очень опасное. «Вобуа понес значительные потери; у него осталось не больше 8000 человек. Две другие дивизии (с которыми отступал Наполеон) имели в строю не больше 13000 человек. Мысль о перевесе сил противника была у всех». (Альвинци имел 40000, Давидович — 18000 человек). Гарнизон осажденной Мантуи оживился и стал делать частые вылазки. Моральное состояние французского солдата заметно понизилось.

Но тут-то Наполеон берет в руки инициативу чрезвычайно смелым и неожиданным путем. Ночью 14 ноября, он «в величайшей тишине» вывел свою армию из Вероны и переправил ее на правый берег Адидже (т. е. в сторону от противника). «Час выступления, направление, являющееся направлением отхода, молчание, которое хранилось согласно… приказа, одним словом общее положение дел — все указывало на предстоящее отступление». Однако армия, вместо того, чтобы следовать по пескиерской дороге, вдруг повернула налево и пошла вдоль Адидже. К рассвету она прибыла в Ронко, где Андреосси заканчивал наводку моста. С первыми лучами солнца армия простым захождением очутилась, к своему удивлению, на другом берегу. Тогда офицеры и солдаты… начали догадываться о намерении своего генерала: «Он хочет обойти Кальдиеро, которого не мог взять с фронта; не имея возможности драться на равнине с 13 000 против 40 000, он переносит поле сражения на ряд шоссе, окруженных обширными болотами, где одной численностью не сделаешь ничего, но где доблесть головных частей решает все… «Надежда на победу оживила тогда все сердца, и каждый дал обещание превзойти самого себя, чтобы поддержать такой хорошо задуманный и отважный план». Когда французы были около Арколе, Альвинци не поверил сначала в этот факт. «Для него казалось безрассудным, что можно таким образом бросить армию в непроходимые болота». — Смелость, производящая впечатление безрассудства!

15 ноября — первый, кровопролитный день сражения при Арколе. К вечеру, ценою огромных жертв и бесчисленных подвигов самопожертвования со стороны всех, начиная с главнокомандующего,— знаменитая сцена со знаменем на Аркольском мосту! — селение было взято. Но… «главнокомандующий, который не мог знать, что, произошло в течение дня, предположил, что все дела идут у Вобуа плохо, что он оттеснен». И поэтому вечером он приказывает очистить Арколе и отвести армию обратно на правый берег. Узнав об отступлении, Альвинци снова занимает Арколе.

Второй день сражения — как бы повторение предыдущего. Победа снова осталась за французами, Арколе снова занято. Но вечером, «следуя тем же мотивам и тем же комбинациям, главнокомандующий предписал то же самое движение, что и накануне,— концентрацию всех своих войск на правом берегу Адидже, с оставлением на левом берегу только авангарда». Крайняя смелость днем и сверхосторожность по ночам.

17 ноября, в 5 часов утра, было, наконец, получено известие о том, что у Вобуа все благополучно. Тогда армия снова перешла на левый берег, но главнокомандующий еще медлит перейти в решительное наступление. Только после получения он счел, наконец, что настал момент завершить дело. Что побудило его к этому? «Он распорядился тщательно сосчитать число пленных и установить приблизительно потери противника. Подсчет показал, что за три дня противник был ослаблен больше чем на 25 000 человек. Таким образом, число бойцов у Альвинци превосходило французские силы не больше чем на одну треть. Наполеон приказал выйти из болот и приготовиться к атаке противника на равнине. Обстоятельства этих трех дней настолько изменили моральное состояние обеих армий, что победа была обеспечена».

Так была подготовлена и проведена эта знаменитая операция, давшая возможность 13 000 человек разбить 40 000. Мы видим здесь замечательный пример сочетания смелости с осторожностью, по внешнему впечатлению, как бы чередование того и другого. Чрезвычайная осторожность ряда мероприятий подготавливает возможность крайне смелого шага, который влечет за собой необходимость еще более осторожного поведения, из которого снова рождается возможность решительных действий, и т. д.

Сочетание смелости и осторожности создает у полководца ту уверенность в себе, ту веру в успех дела, которая есть необходимое условие победы. Только тот полководец, который принял во внимание все возможные обороты дела, даже и самые худшие, и приготовился ко всему, может спокойно и уверенно смотреть вперед. Без этого невозможны были бы ни спокойствие и невозмутимость Кутузова, ни страшная сила духовного натиска Суворова.

Наполеон во второй половине своей деятельности стал терять равновесие между смелостью и осторожностью и, как следствие этого, он после 1812 года лишился веры в самого себя (48, т. II, стр. 141). Заявив в 1807 году: «Я теперь все могу», и, начав с этих пор проявлять «высокомерное легкомыслие» (см. ниже), он, по собственному признанию, пришел к тому, что утерял доверие к себе и то «чувство конечного успеха», которое прежде никогда его не покидало (см. 51, зап. 12/XI 1816 г.). Необоснованная самоуверенность уничтожила его замечательную осторожность, а потеря осторожности уничтожила здоровую уверенность в себе.

Приступая к изложению событий периода войны 1914 года, В. Ф. Новицкий следующим образом характеризует различие между доктринами немецкой и французской армий: «Во всех положениях боевой обстановки немцы раньше всего считали необходимым возможно скорее сойтись с противником, непременно навязать ему свою волю и свое решение и со всей решительностью осуществить свой план действий, свой маневр, не считаясь с намерениями и желаниями неприятеля. Наоборот, во французской доктрине господствовало стремление раньше всего прикрыться со стороны противника, возможно полнее разведать о нем, разгадать намерения, проникнуть в его планы и соответственно с результатами этой разведки и этого изучения сообразовывать свои действия» (30, стр. 48).

Малый интерес к намерениям и действиям противника, пренебрежительное, и даже легкомысленное к нему отношение составляет, по-видимому, некоторую традиционную особенность немецкого командования. Еще Фридрих II славился своим пренебрежительным отношением к неприятелю, позволявшим ему совершать марш «на глазах, часто даже под жерлами неприятельских пушек» (14, т. I, стр. 162). Это сходило ему, пока он имел дело с австрийскими войсками, во главе которых стоял Даун, знаменитый своей медлительностью, осторожностью и нерешительностью. Но столь же легкомысленное отношение к русским при Кунерсдорфе привело к катастрофическому разгрому прославленной армии прусского короля.

В своем роде символическим является ответ австрийского генерала Вейротера на совещании в ставке Кутузова в ночь перед Аустерлицким сражением. На вопрос о том, какие мероприятия намечены на случай, если Наполеон атакует союзные войска с Праценских высот, Вейротер ответил: «Этот случай не предвидится» (18, стр. 114). О том же сражении под Аустерлицем, где руководство союзными войсками фактически принадлежало австрийским генералам (план сражения был составлен Вейротером, «не предвидевшим» наступление со стороны Наполеона), Энгельс писал: «Казалось, что ни количество, ни тяжесть поражения не могли заставить союзников усвоить ту мысль, что они имели дело с таким вождем, в присутствии которого одно ложное движение должно повлечь за собой гибель» (48, т. I, стр. 394).

Такова же была манера действия прусских военачальников в 1806 г., манера, вызывающая законное недоумение со стороны Наполеона: «Герцог (Брауншвейгский, прусский главнокомандующий. — Б. Т.) рассчитывал… перейти границу Франконии в трех точках, чтобы напасть на мою майнскую линию, где, по его мнению, я должен был оставаться для обороны. Это был странный способ суждения обо мне лично, о моей позиции, о моем прошлом. Как можно было, в самом деле, думать, что полководец, устремившийся с быстротой орла на соединенные силы Австрии и России, погрузится в сон за Майном перед изолированными силами второстепенной державы — в особенности тогда, когда у него были сильные мотивы для решительных действий до прибытия русских и до пробуждения австрийцев» (цит. по 15, стр. 190).

Теоретическое обоснование получила эта манера действия у Мольтке. «На войне,— писал он,— часто приходится принимать в соображение вероятные действия противника и в большинстве случаев наиболее вероятным оказывается, что противник принимает правильное (!) решение» (26, стр. 78).

Но ведь война не арифметика, и «правильность» решения — понятие далеко не однозначное. Иначе на войне не было бы неправильных решений. Очевидно, Мольтке рекомендует нам ожидать от противника решений «правильных» с нашей, а с его, противника, точки зрения. Тогда противник — реальный противник, а не тот, который поступает «правильно» с нашей точки зрения — неизбежно «становится ничтожной величиной, которую не принимают в расчет» (Фош, 43, стр. 315). Один из немецких писателей справедливо охарактеризовал точку зрения Мольтке так: «Генерал Мольтке представлял целую школу и, можно даже сказать, что он сам и был этой школой. Поэтому он рассматривал, что противник может или должен сделать то-то, становясь на точку зрения его (Мольтке — Б. Т.) школы. В отношении мер, принимаемых противником, школа эта принципиально предполагала, что противник будет делать то, что может доставить ему наибольшее преимущество…» (цит. по 43, стр. 375).

Здесь мы сталкиваемся с одним из важных вопросов психологии полководца.

Несомненно, первое, что требуется от военачальника,— максимальная инициативность и способность подчинять своей воле волю врага.

Но в том-то и заключается вся трудность задачи, что прямолинейное выполнение своих планов, «не считающееся с намерениями и желаниями неприятеля», есть лишь очень грубый и несовершенный способ «навязывания своей воли». Такой способ действия при поверхностном рассмотрении может казаться импонирующим, он может давать кратковременный эффект при столкновении со слабовольным и мало способным к сопротивлению противником, но в серьезной борьбе он не может привести к длительному успеху.

Большие мастера военного дела поступали иначе. Первой своей задачей они ставили проникновение в намерения и замыслы неприятеля. Твердо держись «принципа неподчинения воле неприятеля», но именно для этого начни с того, что подчини свой ум сведениям о противнике, и только тогда составь свой, творческий и максимально инициативный, план и при осуществлении его волю противника подчини своей. И самое трудное заключается в том, что весь этот цикл постоянно повторяется — при каждом изменении обстановки, при каждом поступлении новых сведений о действиях и намерениях неприятеля.

Не удивительно поэтому, что способность проникать в замыслы врага, разгадывать его намерения всегда расценивалось, как одно из ценнейших качеств полководца. «Как рассказывают, Фемистокл однажды заметил, что он считает высшей добродетелью полководца — уметь понять и предугадать замыслы врага» (Плутарх, 35, стр. 65). «Ничего не делает полководца более великим,— пишет Макиавелли,— как проникновение в замыслы противника» (Драгомиров, 10, т. 2, стр. 534).

Тюреннь, полководец, которого Суворов чтил больше всех после Цезаря, всегда следовал такому правилу: «Не делай того, чего хочет неприятель, единственно потому, что он хочет этого» (28, стр. 118). Прекрасное выражение «принципа неподчинения воле неприятеля»! Но ведь, чтобы последовать этому совету, нужно, прежде всего, знать, что хочет противник, что он действительно хочет, а не что он должен был бы, по нашим предположениям, хотеть, если бы рассуждал «правильно» с нашей точки зрения. Доктрина Мольтке заранее была осуждена не кем иным, как Клаузевицем, писавшем: «Каждый из обоих противников может судить о другом на основании того, чем, строго говоря, должен был бы и что должен был бы делать» (14, т. I, стр. 31).

Только что упомянутый Тюреннь один раз поступил так, как если бы он следовал «Поучениям» Мольтке, и этот случай Наполеон квалифицировал, как «величайшую из всех ошибок этого великого полководца», как «пятно для его славы». Я имею в виду тот эпизод в кампании 1673 года, когда Монтекукули обманул Тюрення, заставив его идти в Эльзас, между тем как он сам двинулся к Кельну и соединился там с принцем Оранским. Разбирая этот эпизод, Наполеон замечает: «Лучше всякого другого Тюреннь знал, что военное искусство основывается не на предположениях; он должен был располагать свои движения по движениям противника, а не по собственной идее» (28, стр. 162–163).

Действия полководца не могут быть просто «свободными акциями»; они должны быть, прежде всего, «реакцией» на намерения и действия противника, сохраняя, однако, при этом величайшую инициативность и величайшую силу волевого натиска.

Замечательно яркую иллюстрацию этого положения дают действия Цезаря в битве при Фарсале; они целиком «реактивны». Помпеи помещает против правого фланга Цезаря всю свою конницу. В ответ на это Цезарь также сосредоточивает на своем правом фланге всю свою конницу, прибавляя, однако, к ней легко вооруженную пехоту и помещая шесть когорт перпендикулярно линии фронта. Атакует конница Помпея. Конница Цезаря сначала отходит назад, уклоняясь от удара, и только когда конница Помпея проникает достаточно далеко, во фланг ей ударяют шесть когорт, стоящих перпендикулярно, и одновременно с этим конница прекращает свое отступление и переходит в контратаку. В результате полное поражение армии Помпея, имевшего над Цезарем тройное преимущество в силах (конницы у Помпея было в семь раз больше, чем у Цезаря); Цезарь при этом потерял 1 200 человек, тогда как Помпеи — 15 000 убитыми и 24 000 пленными. Действия Цезаря замечательно целесообразны, решительны и оригинальны для своего времени (перпендикулярное размещение шести когорт), но все они, в сущности, только ответы на действия противника (12, стр. 70–71; 36, стр. 188).

Умение проявлять активность, инициативность и силу волевого натиска и в то же время тончайшим образом «считаться с противником», гибко реагировать, отвечать на все его действия и даже намерения отличает всех подлинно больших полководцев. В качестве примера можно указать на Суворова.

Суворов, пославший перед штурмом Измаила такое послание туркам: «Я с войсками сюда прибыл. Двадцать четыре часа на размышления — воля; первый мой выстрел — уже неволя; штурм — смерть. Что объявляю вам на рассмотрение» (34, стр. 237), Суворов, начавший приказ к сражению при Требии словами: «Неприятельскую армию взять в полон» (34, стр. 580),— этот же Суворов проявил настолько большой интерес к противнику, что «неприятельскую позицию знал иногда лучше, чем сам неприятель» (34, стр. 752), предпочитал всегда борьбу с умным противником — черта невозможная у полководца грубо и элементарно «активного» типа — и дал классические образы «реактивного» способа ведения сражений (Кинбурн, Гирсово).

Очень поучительно с точки зрения интересующего нас вопроса изучение полководческой деятельности Наполеона. В первый период ее он показывает образцовое умение «считаться с противником». Уже под Тулоном он поразил своей способностью рассчитывать действия неприятеля и точнейшим образом предвидеть их. И впоследствии он не только советовал «при всяком положении или предприятии, прежде всего, решать задачу за неприятеля» (10, т. 2, стр. 224), но умел и сам следовать этому совету. Однако «с 1807 года, с Тильзита, он стал терять способность повиноваться… обстоятельствам и считаться с ними. „Я теперь все могу“,— сказал он вскоре после Тильзита своему брату Люсьену» (40, стр. 39). Уже в кампании 1809 года он проявляет тенденцию недооценивать противника и недостаточно считаться с его действиями. Этим в значительной мере объясняется его неудача под Асперном (51, зап. 12/VIII 1816 г. и 18, стр. 164). Обладая, по выражению Драгомирова, «чисто демонической способностью заглядывать в душу противника, разгадать его духовный склад и намерения» (9, стр. 328), он в 1812 году обнаружил полное непонимание своего противника и в результате полную перед ним беспомощность.

Несомненно, что одной из причин катастрофы, постигшей Наполеона в 1812 году, явилась та черта, которую Клаузевиц охарактеризовал, как «высокомерное легкомыслие» (16, стр. 181), а сам он на острове Св. Елены назвал «несчастной верой в свою звезду и манией постоянно верить в слабость противника» (53, т. IV, стр. 158). Эта черта повлекла за собой потерю способности «считаться с противником» и, как следствие этого, потерю способности побеждать.

Составление планов войны в целом, отдельных операций, каждого предстоящего сражения — важнейшая слагаемая в работе полководцев и их штабов. Но военное планирование — это планирование особого рода. Здесь с чрезвычайной яркостью выступают те исключительные трудности, с которыми связана интеллектуальная работа военачальника.

«Происходящее (на войне) взаимодействие по самой своей природе противится всякой плановости»,— писал Клаузевиц (14, т. I, стр. 109). И как бы в подтверждение этой мысли Наполеон говорит о себе, что он «никогда не имел плана операции» (цит. по 43, стр. 38). Однако это говорит тот самый Наполеон, который постоянно подчеркивал, что всякая война должна быть «методической» (39, стр. 393 и 49, стр. 19). Но можно ли вести войну «методически», обходясь без планов?

На самом деле работа полководца является постоянным и непрерывным планированием, хотя «природа войны» столь же постоянно и непрерывно противится этому планированию. Только полководец, который в этой борьбе сумеет победить «природу войны», может рассчитывать и на победу над противником.

Прежде всего, военное планирование требует от полководца большого воздержания. Он должен воздерживаться от того, чтобы планировать слишком подробно, должен воздерживаться от того, чтобы планировать слишком далеко вперед, должен, наконец, воздерживаться от преждевременного планирования или, точнее, от преждевременного принятия планов. Одна причина лежит в основе этих требований: обстановка на войне непрерывно меняется и никакой план не может предусмотреть всех этих изменений.

Но отсюда, конечно, нельзя сделать вывод, что чем менее подробен план, там он лучше. Если бы дело обстояло так, то задача полководца была бы очень проста. На самом деле идеальный план определяет все, что только можно определить, и чем больше он определяет, тем он, говоря принципиально, лучше. Но если план определяет то, что в данных условиях нельзя ответственно предвидеть, то он может оказаться не только плохим, но даже вредным планом. Сочинение очень подробного плана вещь желательная, но рискованная. И полководец должен уметь решить, когда он может пойти на этот риск, помня справедливое замечание Клаузевица: «Лучше оставлять что-нибудь неопределенным…, чем определять его, не считаясь с обстоятельствами, которые обнаружатся впоследствии» (14, т. II, § 536).

Знаменитый пример слишком подробного плана — вейротеровский план сражения при Аустерлице. «Диспозиция, составленная Вейротером в Аустерлицком сражении, пишет Л. Н. Толстой,— была образцом совершенства в сочинениях такого рода, но ее все-таки осудили за ее совершенство, за слишком большую подробность» (41, т. III, ч. 2, гл. XVIII). Но беда не в том, что ее осудили люди, а в том, что ее осудила сама жизнь, что она не выдержала проверки практикой. И осуждена она была не за самый факт ее подробности, а за то, что автор сделал ее подробнее, чем имел к тому основания. Суворовская диспозиция к штурму Измаила была еще подробнее; в ней «указано было все существенное, начиная от состава колонн и кончая числом фашин и длиной лестниц; определено число стрелков при колонне, их место и назначение, так же как и рабочих; назначены частные и общие резервы, их места и условия употребления; преподаны правила осторожности внутри крепости; с точностью указаны направления колонн, предел их распространения по крепостной ограде и проч.» (33, т. I, стр. 397). И эта чрезвычайно подробная диспозиция блестяще выдержала испытание. Трагедия Вейротера заключалась, во-первых, в том, что он плохо предвидел, а во-вторых,— и это, пожалуй, особенно важно,— в том, что свое планирование не соотносил со своими возможностями предвидения.

Те же возражения, которые делаются против слишком подробных планов, заглядывающих слишком далеко вперед. Это относится и к тактике, и к стратегии.

«Лишь начало боя может быть действительно полностью установлено планом: течение его требует новых, вытекающих из обстановки указаний и приказов, т. е. вождения» (Клаузевиц, 14, т. II, § 511).

Невозможно «сколько-нибудь уверенно наметить план операций, идущий дальше первого сражения» (Фош, 43, стр. 37).

«Я никогда не верил в возможность плана, имеющего претензию заранее установить длинную цепь событий» (Наполеон, 53, т. IV, стр. 45–46).

Когда к Суворову в бытность его в Вене приехали четыре члена гофкригсрата с изготовленным планом кампании до р. Адды, прося Суворова именем императора исправить или изменить проект в чем он признает нужным, Суворов зачеркнул крестом записку и написал снизу, что начнет кампанию переходом через Адду, а кончит, «где богу будет угодно» (34, стр. 519).

По этому вопросу нужно сказать то же самое, что было сказано о детальности плана. План, смотрящий далеко вперед, в идеале лучше, чем план малого временного охвата, но лучшим он будет только в том случае, если он останется реальным планом. И хороший военачальник должен обладать чувством реальности, которое подскажет ему, до каких пор следует планировать и где воздержаться.

Чрезвычайно поучительно познакомиться ближе с манерой планирования Наполеона, который более, чем кто-либо требовал «методичности» в работе полководца и сам принадлежал к полководцам «рационалистического» склада.

Тарле так характеризует наполеоновскую манеру планирования: «Наполеон обыкновенно не вырабатывал заранее детальных планов кампании. Он намечал лишь основные «объективы», главные конкретные цели, хронологическую (приблизительную, конечно) последовательность, которую должно при этом соблюдать, пути, которыми придется двигаться. Военная забота охватывала и поглощала его целиком лишь в самом походе, когда ежедневно, а иногда и ежечасно он менял свои диспозиции, сообразуясь не только со своими намеченными целями, но и с обстановкой, в частности, с непрерывно поступающими известиями о движениях врага (39, стр. 90).

Что давало Наполеону возможность обходиться без предварительной разработки детальных планов?

Во-первых, его умение с феноменальной легкостью сочинять планы. Сила воображения, комбинаторные способности, наконец, просто творческая энергия были в нем исключительно велики. И, кроме того, он непрерывным упражнением развил в себе эти черты до уровня величайшего мастерства. Еще на заре своей военной карьеры, в бытность начальником артиллерии итальянской армии, он по собственному почину стал своего рода «делателем планов» (faiseur de plans) при народных представителях (59, т. I, стр. 33). Отказ от предварительной разработки планов вытекал у Наполеона в первую очередь из его гениальной способности сочинять планы: нет надобности разрабатывать план заранее, если он может быть создан в последнюю минуту, когда обстановка станет яснее.

Во-вторых, не совсем точно будет сказать, что Наполеон, предпринимая операцию или даже готовясь к ней, вовсе не имел сколько-нибудь подробного плана. Он не имел одного плана, но зато он имел несколько возможных планов. И момент «создания плана» нередко бывал, в сущности, только моментом выбора наилучшего из видевшихся ему возможных планов. «Исход сражения, сказал он однажды,— есть результат одного мгновения, одной мысли; подходишь с разнообразными комбинациями, вмешиваешься в дело, дерешься некоторое время, затем представляется решающий момент, вспыхивает некая духовная искра и самый маленький резерв решает дело» (51, зап. 4–5/XII 1815 г.). Вот в том-то и дело, что он подходил без «принятого плана», но с «разнообразными комбинациями». Не менее поучителен с этой точки зрения другой его совет, который мне уже приходилось цитировать: «Полководец должен каждый день спрашивать себя: если неприятельская армия покажется у меня с фронта, справа или слева, что я должен буду делать?» (29, стр. 274). У полководца, который послушается этого совета, будут в запасе если не планы, то наброски планов на все экстренные случаи.

В-третьих, Наполеон тратил массу энергии и времени на собирание тех конкретных данных, которые должны служить материалом при выработке плана. Он стремился иметь исчерпывающее знание неприятельской армии и той страны, в которой ему предстояло вести войну, давать сражение. Эта черта отличала его еще в молодости. При осаде Тулона все начальники подразделений говорили обычно в затруднительных случаях (вылазках противника и пр.): «Бегите к начальнику артиллерии, спросите его что делать; он лучше всех знает местность» (51, зап. 1–6/IX 1815 г.). Когда в следующем году он был назначен начальником артиллерии итальянской армии, он начал с изучения занимаемой армией позиции и боев, которые она вела с 1792 года. (29, стр. 23–24). Таким же он оставался и во всех лучших своих кампаниях. Поэтому едва ли прав Левицкий, когда пишет: «Не всегда Наполеон тщательно готовился к войне или к предстоящей операции. Он вступал в бой, не имея иногда определенного плана, и только после завязки, выяснив обстановку, принимал окончательное решение» (18, стр. 33). Из того, что Наполеон «вступал в бой, не имея определенного плана», никак не следует, что он «не готовился тщательно к войне». Как раз наоборот. Он потому и имел право и возможность откладывать принятие окончательного плана, что подготовка его была чрезвычайно тщательной.

Итак, Наполеон потому мог приступать к действиям, не имея еще окончательного плана, что он в величайшей степени обладал всеми данными для молниеносного создания этого плана в нужный момент: богатством всех тех сведений об обстановке, которые можно получить заранее, изобилием предварительных набросков самых разнообразных вариантов плана и, наконец, высоким мастерством выработки планов. Благодаря этому, он получал очень ценные преимущества перед большинством своих противников, которые заранее связывали себя определенным планом действия.

С этой точки зрения наиболее, может быть, поучительна Регенсбургская операция 1809 г. с ее замечательными маневрами у Абенсберга и Экмюля, которую Энгельс назвал «гениальнейшим из всех наполеоновских маневров» (48, т. II, стр. 20) и сам полководец считал «своим лучшим маневром» (51, зап. 12/VII 1816 г.). «План Наполеона,— пишет Левицкий,— намечал сосредоточение армии на Верхнем Дунае до р. Лех. Дальнейшие действия Наполеон ставил в зависимость от обстановки» (18,стр. 143). Очень интересно сравнивать поведение маршала Бертье, на котором лежало главное командование впредь до прибытия Наполеона к армии, с поведением Наполеона после прибытия в Штутгарт. Бертье мучительно старается принять какой-либо план действия, начинает разного рода передвижения и маневры. Наполеон немедленно прекращает всю эту суету и, как хищник перед прыжком, замирает в ожидании момента, когда он получит достаточные данные о намерениях и действиях противника; только тогда он составляет план и немедленно приступает к его выполнению (51, зап. 12/VII 1816 г.). Не менее интересно сравнивать такое поведение Наполеона с поведением его противника в этой операции, эрцгерцога Карла, с самого начала связывающего себя детально разработанными планами, которые он, впрочем, вынужден многократно менять под влиянием разноречивых сведений о противнике (18, стр. 144). Какова бы ни была гибкость ума и воли полководца, как бы ни был он способен к быстрому изменению своих планов, все же однажды принятый план связывает. И чем позже свяжет себя полководец определенным планом, тем — при прочих равных условиях — свободнее и целесообразнее могут быть его действия.