Когда ломается воля к автономии

В постоянный, непреходящий конфликт фаза отграничения превращается только вследствие непонимания детского поведения в том возрасте, который в обиходе характеризуется как «фаза упрямства». Зельма Фрайберг говорит о потребности ребенка в отграничении, в преодолении симбиотического бессилия, при помощи так называемой фазы упрямства: «… при обычных условиях она не превращается в анархию. Она является провозглашением независимости, но не имеет намерения свергнуть правительство…»

Естественная потребность маленького ребенка к саморазвитию и прежде, и сегодня ложно истолковывается как «дерзкое своеволие», которое направлено на подрыв авторитета родителей, как оскорбление и принижение родительских стараний, как выражение сомнения в родительских способностях, как отклонение родительской любви, как неблагодарность и «прирожденное злонравие».

У прежних поколений эта установка была повсеместным убеждением, из которого развился губительный идеал воспитания — насильственно сломить волю ребенка. Этот идеал имеет долгую предысторию.

Как обращались с детьми в прежние века, мы узнаем из многочисленных документальных свидетельств. Ллойд де Моз опубликовал их в книге «Вы слышите, как плачут дети?». Согласно этим документам, долгое время едва ли делалось различие между детьми и животными: «Чем дальше мы уходим в глубь истории, тем более неудовлетворительным предстает воспитание детей, тем меньше забота о них, и тем больше вероятность убийства, избиения, мучения детей, сексуального насилия над ними».

«История детоубийств» констатирует, «что умерщвление как законных, так и незаконных детей в древности было распространенной практикой, что убийство законных детей в Средние Века лишь медленно уходило в прошлое, а убийство незаконных детей считалось нормальным еще в девятнадцатом веке».

Так стало «возможным для человека» любоваться мучительной смертью другого человека на костре, на колесе или на виселице, так смерть стала зрелищем в духе «народного увеселения», и это было само собой разумеющимся в период «мрачного средневековья». Ибо при жестоком обращении с грудными и малолетними детьми, постоянно ощущавшими близость смерти, возникала настолько разрушительная интроекция врага, что позже ее следовало сцементировать путем самоидентификации с беспощадною силой, если человек вообще хотел хоть как-то существовать в атмосфере смертельной угрозы человеку от человека.

Едва ли в этих условиях могла возникнуть идентификация с жертвой!

Витус Дрешер пишет в своей книге «Тепло гнезда» о судьбе нежеланных младенцев в прошлом столетии: «Матери тогда имели обыкновение подкидывать нежеланных младенцев или… сдавать их в приюты… В Венеции в 1840 году из двух тысяч подкинутых детей выжили только пять, в Праге в 1858 г. из 2831 ребенка в живых не осталось ни одного, в Лондоне из 13299 найденышей выжил только каждый восемнадцатый. Не многим лучше положение было в Риме, Париже, Берлине… Отсутствие природного лекарства — материнского молока — вместе с чувством незащищенности, отчаяния и страха покинутости делали этих бедных существ восприимчивыми к самой безобидной в ином случае инфекции и приводили их к смерти».

В рамках описанной Ллойдом Де Мозом «эволюции отношений родителей с ребенком», в течение последних двух столетий произошли изменения в том плане, что, начиная с XVIII века ребенок рассматривается как «объект воспитания» и через принуждение к покорности ему уделяется больше внимания, в форме «воспитания в послушании», которое следует воспринимать как — пусть сомнительный и чреватый губительными последствиями — но все-таки «прогресс».

Социализация с помощью принуждения происходит через раннее воспитание чистоплотности путем «анальной дрессировки горшком» — ситуация, с которой мы все, по-видимому, знакомы.

В фазе индивидуации ребенок переносил и переносит муштру в плане чистоплотности, которая имела и имеет решающее влияние на его психическое развитие (в нашей стране она применяется особенно педантично).

Чрезмерное стремление к достижениям, к успеху; выраженное честолюбие, строгая дисциплина, принужденная корректность и чистоплотность становятся свойствами характера.

Это принуждение осуществляется большей частью именно любимыми, самыми важными значимыми лицами, от которых ребенок полностью зависим. Так может образоваться извращенное понятие о «любви» как о комплексе ощущений, который, наряду с защитой и попечением, включает в себя муку неумолимой строгости. Так родительская любовь может восприниматься и усваиваться как «непостижимая» — как «враждебная любовь сильного»: любовь представляется тогда неразделимо связанной с жестокостью и наказанием (см. в Ветхом Завете: «Кто любит своего сына, тот его наказывает»).

Отсюда можно вывести извращенное следствие: «Бью, потому что люблю — значит: люблю, потому что бью». («Кто сурово ко мне относится — тому я доверяю»: потому что он имеет власть и силу сохранить мою жизнь — как когда-то родители!)

Суровость и подавление, которые испытывает ребенок в фазе индивидуации из-за своего стремления к отграничению, имеют роковое последствие: посредством воспитания в послушании (при помощи принуждения и телесных наказаний) ребенок фиксируется в архаическом конфликте симбиотических ощущений и мышления.

Здесь, по моему опыту, следствием являются не только неуверенность в собственном «Я», с робостью, застенчивостью в контактах и боязнью обязательств (или брачных уз) — выражением этой внутрипсихической борьбы между силой и бессилием являются неврозы навязчивых состояний, перверсии, параноидные страхи вплоть до психоза, а также неосознанное покаяние, искупление «вины отграничения» в форме деструктивных проявлений в отношении телесного «Я», как «детского Ты сохранившегося диадического фронта». По моему мнению, многие психосоматические и громадное количество чисто соматических симптомов имеют свое «патогенное ядро» в неразрешенном симбиотическом конфликте.

Нет никакого сомнения в добрых намерениях воспитателей, требующих послушности и опрятности. Раннее воспитание чистоплотности, которое приучает ребенка к контролируемой «отдаче» и «задержке, удерживанию», совершается с благой целью вырастить из него «адекватно функционирующего человека».

Однако это приводит, вследствие потребности в автономии в этой жизненной фазе, к борьбе между силой (воспитателя) и бессилием (ребенка, борющегося за автономию своего «Я») — к борьбе за власть, которая, будучи вынужденно вытесненной из сознания, ищет новью поля битвы «в навязчивом стремлении души к повторению». (Большей частью это происходит в форме борьбы между усвоенной, запечатленной в сознании властной или же запретительной инстанцией и телом, организмом, например, в форме диареи, в разнообразных психосоматических расстройствах).

Потребность ребенка выделиться из раннего симбиоза с матерью ложно понималось и понимается как врожденное деструктивное своенравие, упрямство, даже как бунт ребенка, которые обязательно надлежит подавлять с помощью хорошего воспитания в целях абсолютной покорности.

«…Это соответствует… всем общепринятым у нас тенденциям воспитания, которые… представляют индивидуальность и беззаконие как синонимы. На этой ступени индивидуальное подлежит пренебрежению и вытеснению».

— Карл Густав Юнг

Что же изменилось?

Раньше — по общественному соглашению — вся власть была сосредоточена в персоне отца (при так называемом патриархате). Он представлял в семейной иерархии авторитарную власть. Она соответствовала авторитету государства в отношении его «подданных», «детей» («государство-отец»). Подавление автономии осуществлялось путем «воспитания в послушании с одного слова», которое рассматривалось как образцовое. Так, считалось само собой разумеющимся, что с увеличением возраста ребенка его воспитание становилось компетенцией отца.

Однако после окончания войны образ отца коренным образом изменился (отсутствующий или «ослабленный» отец). Из результатов наблюдения развития послевоенного поколения в его экзистенциальной потребности в автономии вытекают вопросы, которые я хотела бы сформулировать следующим образом.

Ведет ли воспитание путем насильственной ломки воли к тому, что эмоции протеста, неповиновения у ребенка в фазе индивидуации оказываются утраченными, то есть, они больше не существуют? Или же они продолжают сохраняться в бессознательном как «революционный потенциал»?

Этот вопрос впервые может быть поставлен с такой определенностью, так как по изменениям в послевоенном обществе мы можем понять, что революционный потенциал находит выражение не только в симптомах «современного» невроза, но становится движущей силою в поисках новых форм совместной жизни.

И здесь становится актуальным вопрос: как стало возможным, что «бунтующее послевоенное поколение», несмотря на его способность к борьбе за автономию, одновременно оказывается отягощенным препятствующей развитию личности симптоматикой слабости, страха и некоммуникабельности?

Почему, в противоположность этому, прежние поколения, воспитанные в послушании, являли собой картину «психического здоровья» — сильные, уверенные в себе и всегда готовые к военному столкновению?

Это тем более удивительно, что тогда о выступлении против авторитетов вообще не могло быть речи, так как воспитание прежних поколений вплоть до конца 2-й мировой войны в значительно большей степени препятствовало индивидуации, так что автономия становилась невозможной?

Воспитание в слепом послушании и его последствия

Ранняя интроекция врага

Вышеизложенные рассуждения показывают, что ребенок, для избежания архаического чувства вины и изначального страха перед разрушением, в решающей фазе обретения автономии нуждается в разрешении на отделение от своего симбиотического объекта любви.

При своей амбивалентности в попытках отграничения он нуждается в поощрении, ободрении, чтобы выйти из этого тяжелого (внутреннего) конфликта без ущерба, чтобы развивать свое здоровое, автономное «Я».

Противоположное развитие имело место при соблюдении принципа воспитания прошлых поколений, который гласил: воля ребенка должна быть насильственно сломлена!

Это так естественно связывалось с хорошим воспитанием, что при подавленной индивидуации и вытесненном потенциале ненависти в подсознании ребенка, испытавшего такое обращение, остается закрепленным неумолимый конфликт между силой и бессилием, между «быть» и «не быть» — рок борьбы за власть.

Для уяснения саморазрушительного в конечном счете конфликта власти, представим себе, что мы находимся в ситуации полного бессилия, подобно очень маленькому ребенку, который не в состоянии сам обеспечить себе пропитание, тепло и защиту, или даже просто убежать. В этой ситуации мы чувствуем себя зависимыми от помощи грубой силы, на произвол которой мы отданы во всех отношениях. Мы чувствуем себя в постоянной опасности перед ее посягательствами: это враг, которого мы должны любить — и которого мы также хотим любить, потому что наша жизнь у него в руках, но также потому что мы «без любви к силе, сохраняющей жизнь, не могли бы выжить. В отношении этой опасной силы наша основная потребность — не испытывать перед нею смертельный страх, не нуждаться в ней, стать независимыми от нее.

Однако мы вынуждены вытеснять эту потребность из нашего сознания, потому что иначе мы не смогли бы вынести жизнь в присутствии угрожающей и превосходящей силы.

Здесь мы имеем перед собой ситуацию ребенка, который должен воспитываться в «абсолютном послушании», в соответствии с идеалом воспитания прежних поколений. Во имя этого идеала дети вплоть до конца 2-й мировой войны приучались к «беспрекословному послушанию с первого слова».

Определяющая (архаическая) идея в душе ребенка, воспитывавшегося в раннем возрасте насильственными методами, может быть выражена так: «Только один из двоих (в ранней диаде) может быть сильным! И только он выживет!»

«Один из нас должен отступить» — вот испытанное обоснование, когда убивают автономию.

В этой ранней фиксации не может быть двух равно сильных, в равной степени могущественных субъектов, которые могли бы сосуществовать. Принцип гласит: «Или ты, или я» — «Или сильный, или подчиненный» — «Или жизнь, или смерть».

Понятно, что испытанное в младенческом и раннем детском возрасте враждебное отношение ведет к «архаической интроекции», то есть, к «интериоризированному врагу». Малолетний ребенок должен вытеснять страх смерти при жестоком обращении, чтобы смочь выжить в условиях зависимости от своего «агрессора».

Это он может осуществить только в «симбиозе с силой», то есть, запечатлев в душе, интериоризировав безжалостное отношение воспитателя, с расщеплением на «добро и зло», причем «зло» проецируется на других лиц. Однако в его подсознании продолжается борьба между силой и бессилием.

По моему опыту, каждый, у кого фаза индивидуации сопровождалась физическими наказаниями за детский дух противоречия, страдает от этой чреватой последствиями внутренней борьбы. Он страдает от неосознанной идеи безжалостной борьбы за выживание — рокового последствия подавленной индивидуации, неосуществленной автономии.

Эккехард фон Браунмюль говорит о «цене выживания», которую должен платить каждый ребенок, чтобы преодолеть чувство лишенности силы, власти, которая естественным образом принадлежит родителям при обычной форме общения между родителями и ребенком: «Мы ведь знаем, как много детей, которых их родители истязают самым страшным образом, несмотря на это, испытывают к ним привязанность и часто даже горячо защищают их поведение. Психологи называют это явление «идентификацией с агрессором». Дети, которых считают плохими и, соответственно с этим, плохо с ними обращаются, неосознанно применяют психологический «трюк» — они расщепляют свою личность на две части. Одна часть придерживается мнения превосходящих по силе взрослых и объявляет другую часть плохой. Хотя тем самым ребенок решающим образом ограничивает развитие своей личности в целом, но, по крайней мере, он может жить дальше. Если бы он не применял этот трюк, а полностью отдался бы чувству, что в глазах своих родителей, все же любящих его, он плохой (достоин наказания), то он должен был бы потерять всю жизнерадостность, бодрость и, тем самым, жизненную энергию… цена, в которую обходится защитный механизм идентификации с агрессором, высока. Ребенок выживает, но при этом он считает некую часть своей личности дурной».

Итак, он вырастает во взрослого с опасным и при определенных условиях патогенным конфликтом в своей душе: конфликтом между интериоризированной, укоренившейся в подсознании «преследующей/запрещающей/осуждающей» инстанцией родительской власти и собою самим, «заслуживающим наказания», со всеми своими автономными жизненными проявлениями — с «частью своей души, которую он считает плохой».

Тем самым в его душе уже закладывается структура образа врага в ближнем, с позднейшей «жизненной» концепцией: «Быть молотом или наковальней» — «Глаз за глаз, зуб за зуб» — «Пожирать или быть сожранным» — «Нападение — это лучшая оборона» (механизм проективной защиты) — «Каждый — ближний самому себе».

Трагические последствия для других людей представляет усвоенная позиция черствости, беспощадности и бесчувственности, человеконенавистническая позиция в отношении малых, слабых, беспомощных, а также в отношении потребности в защите, как у других, так и у себя самого. Эта позиция со временем начинает рассматриваться как вполне естественная и проявляется во всей полноте.

Формы подавления автономии

Телесное наказание как «стандартный метод» воспитания

В основе заведомо благих намерений родителем прошлых поколений лежало не подлежавшее сомнению убеждение, что только послушный исполнитель «с одного слова» может быть «полезным членом общества». Обучение послушанию считалось «долгом образования». Цель практического воспитания состояла в том, чтобы вынудить к покорности, подчинить детское «Я» посредством телесных наказаний.

Считалось необходимым «выбить своенравие из ребенка». «Представление о частоте применения телесных наказаний можно получить из следующего примера: один немецкий школьный учитель подсчитал, что он нанес 911.527 ударов палкой, 124.000 ударов хлыстом, 136.715 ударов рукой и 1.115.800 пощечин. Описываемые в источнике удары были обычно тяжелыми, приводили к синякам и кровотечениям, начинали применяться в раннем возрасте и представляли из себя рутинный компонент жизни детей» (Л. Де Моз).

Даниэль Г.М. Шребер, авторитетный немецкий врач и педагог 19-го века — автор ряда наиболее популярных книг о воспитании (!) — говорит о «рекомендуемом обращении с детьми, которые еще не достигли годовалого возраста». «Все наше воздействие на формирование воли ребенка полностью направлено на приучение к непременному послушанию… У ребенка вообще не должна зарождаться мысль, что его воля может доминировать. Наоборот, в нем должна необратимо закрепиться привычка подчинять свою волю воле родителей или воспитателей… С чувством закона соединяется тогда чувство невозможности противодействовать закону: детская послушность, основное условие всего дальнейшего воспитания, прочно обеспечивается на будущее».

Если у ребенка даже не возникает мысль, что его собственная воля тоже могла бы доминировать, то он будет воспринимать волю воспитателя как нечто «естественное» и прочно зафиксирует это в своем подсознании — такова основная мысль этап губительной «черной педагогики».

«Однако укоренить эту послушность в ребенке не очень легко. Вполне естественно, что душа хочет обладать собственной волей, и если в первые два года воспитатели не добились своего, то затем они вряд ли смогут достичь своей цели. Эти первые годы имеют, между прочим, то преимущество, что в этот период можно применять силу и принуждение. С годами дети забывают все, что с ними происходило в ранний период жизни. Если при этом удается лишить детей воли, то они никогда не вспоминают потом, что они некогда ее имели; и строгость, которую применяли воспитатели, именно поэтому не имеет вредных последствий. Таким образом, нужно с самого начала, как только дети начинают что-то понимать, показать им словами и делом, что они должны подчиняться воле родителей. Послушность состоит в том, что дети: 1) охотно делают то, что им приказано; 2) охотно не делают того, что им запрещают, и 3) бывают довольны распоряжениями, которые делаются по отношению к ним» (Л. Де Моз).

Согласно Ллойду Де Мозу, еще в прошлом веке было широко принято бить грудных детей хлыстом, чтобы отучить их от надоедливого плача, который истолковывался как выражение упрямства и непослушности: так младенцы «частично еще до достижения первого года жизни, приучались бояться розги и плакать только потихоньку».

С последствиями этой бесчеловечности мы сталкиваемся в периоды войн. Выросшие в таких условиях не знают милости, когда у них в зависимости оказываются беспомощные люди. Как может еще удивлять нас сегодня, что впечатления беспощадной жестокости в самый беспомощный первый период жизни в конце концов приносят свои результаты? Как может такое переживание остаться без последствий? Подумаем о жестокостях, о пытках в концентрационных лагерях, о массовых убийствах во время последней Мировой войны, об указаниях Гитлера «стирать с лица земли деревни и города».

Как это выглядело в головах «хорошо воспитанных» воспитателей прошлых веков, иллюстрирует также следующая цитата, в которой идеология слепого послушания объясняется и обосновывается с помощью религии: «Как мы должны действовать в благоговейной вере в высшую мудрость и непознаваемую любовь Божию, так же и ребенок должен, в вере в мудрость родителей, подчинять ей свои поступки и находить в этом подготовительную школу для послушания Отцу небесному. Кто изменяет это положение, тот кощунственно заменяет веру на мудрствующее сомнение… Если сообщаются те или иные основания, то я вообще не знаю, как мы еще можем говорить о послушании …на место благоговения перед высшим разумом приходит самодовольное подчинение своему собственному пониманию». Так вынуждалось «подчинение высшему разуму» воспитателей, «послушность по одному слову», предпосылкой чему было насильственное подавление воли.

«Если ваш сын не хочет учиться именно потому, что вы этого хотите; если он плачет с умыслом, чтобы противиться вам; если он причиняет вред, убыток, чтобы задеть, обидеть вас; короче говоря, если он поднимает против вас голову: тогда бейте его, тогда пусть он кричит: «Нет, не надо, папа, нет, нет!» Потому что такое непослушание равносильно объявлению вам войны. Ваш сын хочет отобрать у вас власть, и вы имеете право насилие подавить насилием, чтобы утвердить ваш авторитет, без которого невозможно воспитание. Эти побои не должны быть простой игрой — они должны убедить его, что вы его господин. Поэтому вы не должны прекращать их до тех пор, пока он не будет делать так, как он до тех пор из злонравия отказывался».

Какую чудовищную угрозу смерти должно это было означать для маленького ребенка, если он должен был терпеть невыносимую боль ударов воспитателя до тех пор, пока полностью не подчинится его воле. Чем сильнее воспитатель опасался детского своеволия, тем сильнее он его подавлял — соответственно суровости ранее испытанного им самим и запечатленного в подсознании принуждения и наказания. В целях хорошего воспитания все жизненные проявления ребенка контролировались, пресекались и часто подвергались суровому наказанию. Живость его характера при этом жестоком обращении «разрушалась» уже в раннем возрасте, а его «изначальная ненависть» к безжалостному врагу в том же раннем возрасте укоренялась в подсознании: «Если же после окончания наказания боль еще некоторое время продолжается, то неправильно было бы немедленно запрещать плакать и стонать. Если же наказанные хотят отомстить такими надоедливыми звуками… то можно запретить плакать и за нарушение запрета наказывать до тех пор, пока после нового наказания плач не прекратится».

Ллойд де Моз пишет о битых и бьющих воспитателях прошлых поколений: «В семнадцатом веке были некоторые попытки ограничить избиения детей… Только в девятнадцатом веке старомодное наказание хлыстом в большинстве стран Европы и Америки постепенно вышло из употребления…»

Актуальной остается эта тематика также и в наше время, так как: «… наиболее долго сохранялось это в Германии, где 80% немецких родителей все еще одобряют избиение своих детей; 35% поддерживают наказание палкой или тростью».

Даже шведская сторонница реформ Эллен Кей, которая выступает за «освобождение детей», одновременно настоятельно требует «абсолютного послушания» и «дрессировки» малолетних детей как «предпосылки для дальнейшего воспитания».

Воспитание послушности путем наказаний с применением силы и причинением физической боли может быть для многих родителей, при их беспомощности и невежестве, единственно возможной реакцией на потребность маленького ребенка в самовыражении. Эти карательные действия родителей в ответ на стремление детей к отграничению соответствуют пережитым ими самими в детстве истязаниям. Так опыт насилия и подавления передается от поколения к поколению.

Однако наша аналитическая практика позволяет все более однозначно устанавливать, что те или иные душевные и телесные страдания являются последствиями подавленной индивидуации, поддающимися выявлению и, следовательно, воздействию.

Здесь дело касается, в основном, опыта первых трех лет жизни.

«В самом раннем детстве мы научились уступать требованиям тех людей, от чьей «любви» мы были зависимы. Не обладая способностью об этом подумать, мы научились приравнивать свободу к непослушанию…»

Эта «перверсия идеализированного приспособленчества» при всеобщей коллективной незрелости — создала сегодняшнюю опасность тотального самоуничтожения. Мы все еще с «искренним доверием» подчиняемся режимам насилия со стороны власть имущих. Это с потрясающей ясностью видно по акциям насилия нашего времени, по все еще сохраняющемуся применению смертной казни, по террористическим актам, при которых человеческая жизнь ничего не стоит. Перверсия одержимости властью знаменательно документирована в следующем высказывании: «Только слабодушные согласны на достижение компромисса, на соглашение и мирное сосуществование!» (радиосообщение о высказываниях южноафриканского правительства, июнь 1986 г.).

Эта позиция исключает способность вдуматься в бедственное положение зависимого ребенка. Это пугающий факт, который, вследствие его негативных последствий для межчеловеческого общения, может коснуться каждого, как только он окажется в зависимом или бедственном положении.

Вот что пишет Алиса Миллер о последствиях этого жестокого обращения «на благо ребенка»: «В памяти накапливается знание, что человек подвергался побоям и что это — как говорили его родители — совершалось для его собственного блага. Но страдание, вызванное жестоким обращением, останется в подсознании и в дальнейшем будет тормозить проявление чуткости в отношении к другим. Поэтому дети, подвергавшиеся в свое время побоям, превращаются в таких же жестоких отцов и матерей, из которых получаются самые надежные палачи, лагерные надзиратели, тюремщики, истязатели. Они бьют, мучают, пытают из внутреннего побуждения повторить спою собственную историю и могут делать это без какого-либо сочувствия к жертве, потому что они полностью идентифицировались с нападающей стороной».

В фазе доречевого общения, очевидно, удается только с помощью всемогущих фантазий (например, представляя себя «господином над жизнью и смертью») преодолеть ощущение угрожающего жизни произвола, то есть, согласовать его с идеей собственного выживания.

Когда я стану большим и сильным, ты не сможешь больше мне навредить! Тогда ты будешь должен бояться меня!

(По моему мнению, такова основная идея гонки вооружений: «Чем больше потенциальная разрушительная сила, тем больше страх и запуганность врага». Если обе стороны испытали раннюю травму, то этот образ мыслей может быть очень показательным. Однако накопление силы обеими сторонами не может привести к миру — скорее к войне из страха, в случае которой сегодня имеются все средства для уничтожения и самоуничтожения).

С фантазией всемогущества связана ужасающая позиция по отношению к своему ближнему: сохранение собственной жизни гарантируется только смертью другого. Эту идею реализовал Гитлер в концентрационных лагерях.

Алиса Миллер пишет в этой связи о детстве Адольфа Гитлера: «В лице еврея он истязает беспомощного ребенка, подобно тому, как это делал его отец по отношению к маленькому Адольфу. И как отец непрестанно избивал его каждый день и в 11 лет почти забил до смерти, так и Адольф Гитлер не мог удовлетвориться и после того, как он отправил на смерть шесть миллионов евреев, написав в своем завещании, что нужно искоренить остатки еврейской нации».

Так мы начинаем понимать, что общего имеет абсолютное послушание с милитаризмом, с бесчеловечностью, например, гитлеровского режима, и какие принципы межчеловеческих отношений обусловливают возникновение и развитие подобных режимов.

«Анальная муштра» — раннее воспитание чистоплотности

В своем изначальном стремлении к самостоятельности ребенок хочет сам распоряжаться своими экскрементами (в смысле «отдать» или «задержать»). Это приводит его к конфликту с идеалом чистоты его воспитателей.

Воспитание чистоплотности — «муштра горшком» — обычно начинается уже в оральной фазе. Как только ребенок обретает способность держать позвоночник прямо (приблизительно с 6-го месяца жизни), его усаживают на горшок. Под принуждением к «выдаче»: «Ну, делай!», — которое сопровождается угрозой наказания с причинением физической боли, он должен опорожнять от содержимого свой кишечник и мочевой пузырь в установленный взрослыми срок в тот период, когда он еще совершенно не различает понятия «внутри» и «снаружи», не может отличить себя самого и продукты своей жизнедеятельности. (Это соответствует одному из самых ранних ощущений пытки!)

«Что же касается новых социальных модальностей, которые развиваются в этот промежуток времени, то акцент ставится на простой противоположности выдачи и задержки, характер которых, соотношение и последовательность имеют решающее значение для развития как отдельной личности, так и ее функционирования в коллективе… Если внешняя контролирующая инстанция путем слишком жесткого или слишком раннего тренинга препятствует собственным попыткам ребенка постепенно, по свободному выбору и воле управлять и овладевать своими внутренними органами и другими амбивалентными функциями, то… ребенок вдвойне испытывает возмущение и поражение. Невластный в своем собственном организме… и безвластный в окружающем мире, он… вынужден искать удовлетворения и власти либо в регрессии, либо в ложном прогрессе… причем он фальсифицирует автономию, способность обходиться без кого-либо другого, на кого он мог бы опереться… которой он в действительности еще ни в коем случае не достиг», — говорит Эрик Эриксон о предыстории «нарциссического всемогущества» как раннего ответа на враждебность и анально-садистское насилие.

Жесткое требование к маленькому ребенку быть «чистым» является для существа, с которым так обращаются, и которое не может понять этой воспитательной меры, равнозначным требованию о беспрекословном самоотречении, о тотальном подчинении непонятной, неумолимой превосходящей силе, которая посягает на его жизнь. Ведь если он бывает «неопрятным», то подвергается телесному наказанию — а это угроза смерти в восприятии грудного или малолетнего ребенка. Отсюда также становится понятным, о какой «непостижимой» любви Всемогущего — Бога-воспитателя — может идти речь. Но есть и другое понятие о Боге, при котором дело идет о «постижимой», помогающей и ободряющей — потому что понятной — любви. И выражается это понятие известными словами: «Бог есть любовь» и «Царство Божие внутри вас».

Как проницательно писал Эриксон уже в 1950 г., в результате слишком жесткой и слишком ранней муштры опрятности ребенок становится «невластным в собственном теле» и — при запечатленном в подсознании отношении воспитателей, наказывающих за «неопрятность» — часто начинает бояться своих экскрементов, «как будто это враждебные чудовища, которые обитают внутри него…»

Многочисленные описания практики применения клизм иллюстрируют господствовавшее, особенно до XVIII века, представление о внутреннем строении детского тела: «Детей всегда отождествляли с их экскрементами… Существовало мнение, что кишечник детей содержит субстанции, которые бесстыдно, угрожающе, злостно и назойливо противостоят власти взрослых… Каким бы кротким и услужливым ни выглядел ребенок, — экскременты, которые он регулярно выделял из себя, рассматривались как оскорбительное послание внутреннего демона, которое указывало на таящиеся в ребенке “злонамеренные наклонности”» (Л. Де Моз).

Поэтому, независимо от того, были ли дети здоровы или больны, им ставили суппозитории, клизмы и давали слабительные средства перорально. Начиная с XVIII века, как пишет Ллойд Де Моз, клизма была дополнена «горшечной муштрой». Процесс воспитания у ребенка контроля над продуктами его жизнедеятельности приобрел не известное прежде эмоциональное значение, последствия которого мы начинаем осознавать только в настоящее время, по насильственному характеру структуры нашего общества.

«И сегодня большинство родителей в Англии и Германии начинают уже перед шестым месяцем жизни ребенка воспитание чистоплотности; в США соответствующий момент большей частью наступает на девятом месяце».

Прогрессирующие психосоматические заболевания, такие как язвенный колит, болезнь Крона и др. суть очевидные проявления в органе выделения, кишечнике, последствий страха наказания — наряду с хронической обстипацией, которая в нашей стране может считаться почти «народной болезнью». (Таким образом, бессознательное снова находит свои поля битв именно там, где битвы уже когда-то происходили).

«Анальная дрессировка» — раннее воспитание чистоплотности с помощью физической боли и запугиваний — обусловливает преждевременное подавление борьбы за автономию и способствует фиксации ребенка в состоянии беспощадной борьбы между силой и бессилием. И в дальнейшем в бессознательном у человека, испытавшего такое обращение, сохраняется глубоко укоренившийся страх перед новым порабощением в непрерывной борьбе за выживание — что выражается, в частности, в поисках врага, который где-то выжидает «случая захватить власть».

Мы знаем из опыта новейшей истории, как эта зафиксированная в бессознательном борьба «ищет свои поля сражений». Мы были народом «хороших солдат», «победоносных армий». Требования «заткнуть глотку» и «слушаться без рассуждений» при раннем кондиционировании стали естественными.

По моему мнению, для того, чтобы понять действительные причины имевших место в Третьем Рейхе настроений и поступков, нужно очень много внимания уделить общепринятой (!) ранее заповеди воспитания, требовавшей подавления воли.

Наказание мастурбации и половые злоупотребления в отношении детей

В наше полное опасностей время мы больше не можем позволить себе реагировать на жестокие нравы прошлых поколений простым пожатием плеч, ссылкой на «неуправляемость врожденного человеческого инстинкта разрушения», и ограничиться кратким отрицанием фактов, сказав «этого просто не может быть». Нам не остается ничего иного, как понять «механизмы власти» по их проявлениям, потому что устранить опасность саморазрушения мы в конечном счете можем только через осознание их тайных оснований.

Для лучшего понимания причин и следствий человеческой деструктивности, передаваемой из поколения в поколение, ниже приводятся некоторые выдержки из мужественных книг семидесятых годов, которые могут ощутимо проиллюстрировать «кошмар нашего детства».

Так Ллойд Де Моз пишет в книге «Слышите, как плачут дети» об истязаниях, изнасилованиях и кастрации детей в различные эпохи и о карательных или же «лечебных» методах, практиковавшихся против мастурбации в последние два столетия.

Только в XVIII веке, как пишет Ллойд де Моз, развилась тесно связанная с муштрой раннего воспитания чистоплотности тенденция разоблачать ребенка как «полового преступника» и предавать его анафеме за прикосновение к собственным гениталиям: родители начали подвергать детей тяжелым наказаниям за мастурбацию. Ребенок преследовался как «похотливо-преступное существо», он стал объектом проекции родительской запретительной инстанции.

Мортон Шатцман пишет в книге «Страх перед отцом» (1984), как в XIX веке распространялся (особенно врачами) миф, что мастурбация вызывает «помешательство. эпилепсию, слепоту и смерть». Поэтому дело не ограничивалось только угрозами детям как мужского, так и женского пола изуродовать их гениталии — обрезание, клитородэктомия и инфибуляция действительно применялись как средства для наказания за мастурбацию и обосновывались как «лечебные методы».

Как другие «лечебные методы против онанизма» рекомендовались телесные наказания, электризация позвоночника и гениталий, связывание или завертывание рук в мешки перед отходом ко сну, запирающиеся «пояса целомудрия», кастрация (!).

Казалось, что садистской фантазии воспитателей, которые сами ранее подвергались мучениям, не было границ, когда речь шла о наказаниях за проявление («дурную привычку/преступление») полового инстинкта.

Здесь мы имеем дело с феноменом идентификации с агрессором, с родительским авторитетом, самым суровым образом карающим и осуждающим детскую сексуальность (любопытство, потребность). Когда происходит интериоризация этих мер наказания за мастурбацию, то воспитанные таким образом взрослые сами применяют тяжелые наказания к «половым преступникам», потому что иначе они оказались бы «на стороне достойных осуждения». Мы видим, что «помешательство» — это то, что не получает единодушного признания со стороны авторитетной инстанции, которая призвана решать, что «приемлемо и здорово». «Сумасшествие» — это только то, что воспринимается как «неразрешенное» или «необычное». (Вспомним о том, как все еще находят убедительное обоснование безумию войны, военной машины!) Очевидное безумие в нашем понимании — как это показывают приводимые ниже примеры — считалось «помощью, достойной рекомендации», потому что большинство выразителей этих взглядов, вследствие соответствующей «социализации» в духе послушания и приспособления, действовали заведомо «правильно».

Английский психиатр Э.X. Хэа рассказывает о содержании и практике проведения в жизнь раздутой бредовой идеи, что онанизм или половая потребность ребенка — это «причина всех бед в мире». «Самоудовлетворение» считали ответственным не только за душевные, духовные и физические заболевания; считалось также, что подросток, который занимается мастурбацией, «ставит под угрозу жизненную силу своих будущих детей, и в течение 200 лет призрак расового вырождения ужасал врачей и воспитателей Западного мира… Врачи считали себя стражами цивилизации, они объявили долгом родителей и учителей пресекать всеми средствами… привычку онанизма».

Вот методы, применявшиеся для пресечения «греха онанизма» у мужчин и мальчиков:

«Им бандажировали пенис; продевали металлические скобки или проволоку сквозь крайнюю плоть, чтобы воспрепятствовать оттягиванию ее за голову полового члена (инфибуляция); рассекали дорсальные нервы пениса, чтобы воспрепятствовать ощущениям эрекции, искусственно вызывали волдыри на крайней плоти и на ночь надевали на пенис металлические кольца с зубцами или шипами для предотвращения эрекции».

Методы, применявшиеся для женщин и девочек:

«Рассекали яичник (овариотомия), удаляли клитор (клиторидактомия); протягивали проволоку или скобки сквозь препуциум и большие половые губы (инфибуляция); отделяли препуциум от клитора; вызывали на препуциуме, на вульве и на внутренней стороне бедер волдыри; на ночь укладывали ноги в шины или привязывали к борту кровати».

По этим чудовищным карательным мерам мы можем понять, как анально-садистское кондиционирование (приучение) при ранней муштре чистоплотности удерживает человека в анальности — в непроизвольном «безумном страхе перед наказанием» за «дурную привычку», за «недозволенные потребности». Если этот страх «быть замученным до смерти» испытывают слабые (дети) — как «достойные наказания грешники» — то действующий в роли судьи, карающей инстанции, «агрессора» пребывает в сознании собственной «добропорядочности» (он — на стороне «порядочных, послушных и хороших») и в этой функции может не опасаться какого-либо наказания для себя.

Так Алек Комфорт, английский биолог, который занимается вопросами выявления и раскрытия причин непризнания и преследования детской сексуальности — наказания любых проявлений сексуальности при отсутствии на то «согласия брака или борделя» (!) — сообщает, что во второй половине XIX века «…имело место значительное распространение того, что можно обозначить только как садизм.

Не только профаны одобряли эти странные лечебные методы. Если в 80-х гг. кому-либо по неизвестным причинам нравилось… детей или душевнобольных — наиболее легко доступные группы беззащитных пленников — связывать, заковывать в цепи, инфибулировать, бандажировать их при помощи гротескных аппаратов… в пластмассу, кожу или резину, запугивать их или даже кастрировать, выжигать химическими способами и девитализировать им гениталии, то он мог найти гуманные и общепризнанные медицинские оправдательные причины, чтобы делать это с чистой совестью. Слабоумие борьбы с онанизмом представляло реальную опасность — оно овладело всем врачебным сословием».

Президент Королевской корпорации хирургов Джеймс Хатчинсон рекомендовал в 1891 г. для «онанистов» обрезание и выражал мнение, что «более радикальные меры, чем обрезание» были бы для многих пациентов обоего пола «истинным благодеянием».

Даниэль П. Флексиг, известный психиатр и невролог, директор клиники в конце XIX века, кастрировал в своей клинике некоторых пациентов, «чтобы корригировать их нервные и психические расстройства». В сообщении о достигнутых в этих случаях «успехах», в котором он полемизирует с современной литературой о психиатрической пользе кастрации, он пишет — неоценимая профессиональная компетентность — что, по его мнению, «существуют обоснованные причины для применения кастрации в целях успешного лечения неврозов и психозов».

Как мы видим, здесь имеет место смешение причин и следствий. Очевидно, что такие устрашающие, мучительные наказания за сексуальность могут привести к помешательству, если эти меры интериоризуются — при (частичной!) идентификации с истязателем — как правильные и образцовые. Это означает, что, если воспитуемый еще раз поддается желанию онанировать, то заявляет о себе интериоризованная карающая инстанция — в виде мучительных, стыдящих, презрительных и даже грозящих смертью «голосов». Достойно внимания, что при шизофрении известны также в качестве симптома физические ощущения, подобные электризации. Марти Сиирала еще в 1961 г. в своей книге «Шизофрения индивидуума и общества» распознал и обстоятельно описал влияние применения насилия и смертельной угрозы на развитие картины этой болезни.

По моему мнению, при отсутствии эпизодов применения насилия в детстве психозы не возникают. Я все больше склоняюсь к мнению, что при отсутствии насилия в детстве не развиваются также и психосоматические заболевания. По моему опыту психоанализа с психосоматическими больными, пока что все говорит за это, а не против этого.

То, что существуют тесные связи между испытанной в детстве и вытесненной в подсознание смертельной опасностью, с одной стороны, и страхами смерти, кастрации и преследования у взрослых при возникновении психотического заболевания, с другой, — с убедительной последовательностью вытекает из описания показательного случая взаимоотношений отца и сына патриархальной эры — «случая Шребера». Я хотела бы поэтому остановиться на нем подробнее: в своей клинике Флексиг лечил юриста Даниэля П. Шребера, сына врача Даниэля Г. М. Шребера, книги которого о воспитании «дисциплины и порядка» были популярны еще в XX веке.

Для сегодняшнего читателя страхи больного сына — в том числе страх «оскопления» — с однозначностью могут быть отнесены на счет многообразных приемов воспитания, которым подвергался этот несчастный ребенок со стороны своего фанатично строгого, одержимого идеалом спартанской физической закалки отца.

Шизофрения сына становится понятной как фатальный, логический результат безжалостного воспитания «для пользы ребенка», который был вынужден терпеть неумолимый регламент «закалки», контроля, критики и унижений. Это было «убийство души», как выразил свои переживания пациент (судья высокого ранга до своего заболевания), которое совершалось по отношению к нему, «как в гипнозе», при котором ему навязывалась чужая воля.

В своей болезни теперь он вновь переживает преследования со стороны Бога — неумолимого отца, «властелина», чьи интересы направлены исключительно на «усиление своей власти»: «…неудобных людей он убирает со своего пути» (Э. Каннети, «Масса и власть», 1960). Во время своего стационарного пребывания в клинике Флексига больной Д. П. Шребер говорит о «неумолимом Боге», в котором он, однако, не может опознать своего отца!

«То, что жертве было запрещено правильно опознать своего убийцу, по-видимому, и было признаком “убийства души”», — пишет Мортон Шатцман. Страх кастрации у сына был в клинике Флексига не совсем бредовым. Он не был необоснованным, потому что Флексиг в качестве директора клиники в лечебных целях кастрировал пациентов. Трагедия рокового заблуждения «отцовской любви» проявляется здесь вполне определенно.

Оба сына Д. Г. М. Шребера, принципы воспитания которых формировались из поколения в поколение и сохранились до настоящего времени, заболели именно в результате сурового отцовского воспитания, направленного на устранение «чувствительности и слабости»: один — «душевным заболеванием», манией преследования, другой — «аффективным расстройством», депрессией, он покончил жизнь самоубийством.

Все это настолько же трагично, как и знаменательно, потому что они воспитывались отцом, который хотел возвести своими методами воспитания «защитную стену… против патологического преобладания эмоционального компонента», «против слабовольной чувствительности… основной причины… усталости от жизни, душевных болезней и самоубийств» (!).

Принуждение, лишение самостоятельности, строгость Разрушили здоровье, которое они как раз должны были укрепить. Обоим сыновьям не удалась идентификация с беспощадной строгостью их отца, поэтому в актуальной конфликтной ситуации они заболели психически.

Один из них направил свою интериоризованную карательную инстанцию (в регрессии своего заболевания) против себя самого и разрушил свое тело, покончив с собой.

Другой спроецировал свою интроекцию жестокости наружу — в «Бога без милости», в «беспощадного властелина». Он обрел тем самым «врага» во внешнем мире. Хоть в своем страхе перед смертью он оказался в смятенном душевном состоянии, он сохранил свое тело (свой организм), свою жизнь.

Рассмотрим в этой связи «комплекс кастрации» Фрейда — Фрейд говорит о «наследственной склонности, филогенетическом наследии» мальчика в его потребности кастрировать отца, чтобы сохранить мать для себя. Такая гипотеза представляется сомнительной. Ведь при воспитании в послушности, при насильственно подавляемой индивидуации, мальчику остается только максима выживания: «Или отец, или я» — в соответствии с усвоенной архаической заповедью «око за око, зуб за зуб». Это происходит в результате испытанного в раннем возрасте жестокого обращения, которое путем применения угроз и насилия, постоянно стимулировало умение приспосабливаться как идеал воспитания, и таким образом делало невозможным выделение из симбиотической зависимости от матери.

«Кастрировать соперника» — устранив его таким образом как сексуально активное, предпочитаемое существо — необходимо для самосохранения, так как ребенок все еще ощущает близость матери как жизненную необходимость.

Здесь будет вполне уместно вспомнить миф об Эдипе. Если родители, к тому же, способны искалечить своего ребенка («Эдип» означает «распухшая нога», потому что родители пробили насквозь лодыжки маленькому сыну, чтобы он не мог убежать) и выбросить его, то чего они могут ожидать иного, кроме того, что этот искалеченный и выброшенный ребенок также ответит насилием и «потенциальным разрушением»!

Самое примечательное здесь — это то, что такую ужасную, нечеловеческую предпосылку принимают как нечто несомненное, само собой разумеющееся.

В сфере подавленной автономии господствует проекция. Но при том обстоятельстве, что мальчики (а также и девочки) обычно находились под угрозой ампутации гениталий, то фантазии детей, связанные с кастрацией родителей (если дети вообще осмеливались думать об этом, так как карающий Бог — как и отец — все видит и замечает) скорее являются ответом на отношение взрослых.

Фрейд интересуется лишь желанием ребенка кастрировать отца, его проективными страхами, обусловленными этим «преступным импульсом», который он (Фрейд) понимал как выражение «врожденного» потенциала разрушительности в человеке. «По-видимому, он принимает угрозы кастрации со стороны врачей и родителей как универсальную данность, как постоянную величину, которая не нуждается в проверке, … как отношение родителей и коллег… он принимает его как норму», — говорит Мортон Шатцман по поводу этой извращающей реальность позиции.

Дело в том, что все страдания ребенка «забываются» или же воспринимаются как «нормальная жизненная ситуация», когда в пубертатном периоде он приходит к идентификации с формами поведения родительской власти, которая причиняла эти страдания. Это и есть «Тайный договор поколений».

Послевоенное поколение в студенческом бунте наглядным образом отвергло этот «договор». Однако за свой протест против авторитетов оно вынуждено было заплатить тяжелыми симптомами, так как это было выражение внутреннего конфликта между приспособлением и возмущением.

Мы видим, что можно «принимать как норму» и полностью игнорировать последствия опаснейших установок, как, например, в случае предания анафеме сексуальности как опасного порока, с применением жестоких «лечебных методов» ограничения и контроля.

Однако угрозы и запугивание при принуждении к идентификации с властью приводят к появлению людей, которые угрожают, запугивают и совершают разрушительные поступки.

Для этого не требуется врожденного «инстинкта» агрессивности и разрушительности. В период с 1850 по 1879 г. достигли апогея различные хирургические «лечебные методы» (это безумие рассматривалось как рекомендуемое, полезное вмешательство!), а с 1880 по 1904 г. отмечается кульминация в отношении ограничительных мер.

«К 1925 г. эти методы почти полностью вышли из применения — после продолжавшейся два столетия жестокой к совершенно излишней атаки на детские гениталии» (Л. Де Моз).

Однако половые злоупотребления в отношении детей к начале XX века были еще широко распространены: «Когда слышишь, что еще в 1900 г. некоторые верили, что половые болезни можно излечить «при помощи половых сношений с детьми», то начинаешь яснее представлять действительные размеры проблемы».

Эпизоды половых преступлений, которые очень часто истолковываются ребенком как результат «собственной вины» (и вытесняются, если он должен об этом молчать), в аналитической практике снова всплывают в сознании, когда в доброжелательной атмосфере лояльность в отношении родительского запрета: «ты не должен запоминать», — в интересах истины и здоровья может больше не осознаваться как жизненно важная и появляется возможность от нее отказаться.

О половых злоупотреблениях в отношении детей в наше время говорит Эккехард фон Браунмюль в книге «Тайный договор поколений», где проводится мысль, что мы, как послушные дети, без сомнений и «с чистой совестью» в статусе взрослых будем делать с другими то, что любимые, сохраняющие нашу жизнь сильные воспитатели в детстве делали с нами в «унаследованном» через ТДП (тайный договор поколений) убеждении, что взрослые всегда поступают правильно, и несогласие означает непослушание. Как мы видим, в тайном договоре поколений явно действует «зловещая логика»: дети, которые были вынуждены беззащитно и беспрекословно переносить самые различные унижения и злоупотребления и интериоризовали «в послушании родителям» поведение взрослых как «естественное для взрослой жизни», будут поступать со своими детьми так же, как это делали их собственные родители: «… ведь это же вытекает из ТДП… в искреннем убеждении, что дети именно для этого и существуют».

По данным Германского общества защиты детей, в 1983 г. приблизительно от 130.000 до 200.000 детей стали жертвами сексуального насилия. Исследования в США показали, что одна из пяти девочек и один из одиннадцати мальчиков младше 18 лет подвергаются сексуальному насилию. «Эти приблизительные данные могут дать представление, с какими «скрытыми цифрами» должны считаться специалисты при исследовании этого вида преступлений», — говорит Эккехард фон Браунмюль.

В книге Джеффри Дж. Массона «Что сделали с тобою, бедное дитя?» мы видим выразительную иллюстрацию «кошмарного сна», который представляет для всех нас история детства.

Может ли нас еще удивлять вполне логичное следствие — возникновение кошмарного сна современности, кошмара атомной угрозы?

Развитие невротического характера

В пубертатном периоде борьба за автономию еще раз вступает в решающую фазу, определяющую жизненный путь.

Пубертатный (подростковый) протест можно рассматривать как еще одну попытку преодолеть страх смерти (в архаической борьбе за власть) и все же добиться подавленной в детстве автономии. В этой фазе речь идет о важнейшей потребности — о потребности проявлять свою сексуальность подобно взрослому, как автономное, то есть не запретное, не подавленное и тем самым не извращенное чувство.

При патриархате — при котором «отец семейства» олицетворяет власть авторитарного характера и господствует над женой и детьми — сын, вступающий в возраст полового созревания, вряд ли может высказать несогласие с отцовской властью или, тем более, выразить протест («пока ты свои ноги держишь под моим столом, распоряжаюсь я, а ты должен слушаться!»).

Повторное ощущение чувства бессилия, вытесненного в раннем возрасте во время бесперспективной борьбы с более сильными воспитателями, заставляет подростка сделать все, чтобы избежать возможность снова оказаться в положении слабого. Однако конфликт нерасторгнутого симбиоза при насильственно подавленной автономии оставляет ему выход только в виде нового подчинения и самоотречения путем полного приспособления к авторитарной власти, которая была его «изначальным врагом» и угнетателем. Эта, воспринимавшаяся раньше как смертельная угроза, «подавляющая сила», становится при этом — в результате вытеснения чувств страха и ненависти — примером для подражания, гарантирующим сохранение жизни: «враг превращается в друга», в единственного «гаранта выживания», мышление и поступки которого должны копироваться неуклонно и беспрекословно.

Никакой тени сомнения в правильности авторитарных убеждений не должно возникать!

Тип обращения, поведения и мышления, который родители демонстрируют подростку своим примером, становится для него путевым указателем во взрослой жизни. При патриархате ему остается только «выживание с помощью силы», которое в то же время одно гарантирует ролевую идентичность собственного пола.

Пубертатный протест прекращается вследствие идентификации с родительским примером властного поведения.

Нарушение развития ребенка, которое возникло в результате насильственного подавления автономии, фиксируется. Заложенная в раннем возрасте интроекция врага с жизненной заповедью «или ты, или я» укрепляется идентификацией с властью. (Теперь это звучит как «или я, или ты»).

Так страх может стать неосознанным. И он уступает место только грандиозному чувству своей собственной, неуязвимой власти, жестко связанной с условием «слепого, абсолютного послушания» тому, кто и прежде был более сильным.

Привитое в раннем возрасте полное послушание, слепое подчинение более сильному, в дальнейшем должно поневоле сохраниться в душе как «хороший, образцовый порядок бытия», поскольку развивается ролевая идентичность с авторитарным родительским примером.

Отсюда впоследствии возникает жизненный девиз, который показывает весь трагизм и губительность такого воспитания: «Жизнь — это постоянная борьба» и «Человек человеку волк».

Зигмунд Фрейд без всяких сомнений выражает эту позицию в своем ответном письме Альберту Эйнштейну: «Почему мы так возмущаемся против войны… почему мы не воспринимаем ее так же, как другие неприятные жизненные затруднения? Ведь она кажется естественной, биологически хорошо обоснованной, практически вряд ли предотвратимой». «Влечение к смерти становится влечением к разрушению… Живое существо сохраняет свою собственную жизнь тем, что разрушает чужую».

Для того, чтобы понять решающее значение фигуры отца для возникновения анального характера, необходимо вспомнить, что в этом случае в основу заложено нарушение развития вследствие насильственно подавленной автономии. И это подавление приводит к вытеснению эмоций, если воспитание в послушании оказывается успешным.

Нерасторгнутый симбиоз, сохраняющаяся изначальная потребность и зависимость от близости симбиотического объекта любви, делает очевидным трагизм вынужденной идентификации с властью, потому что только на основе примера отцовского поведения для сына становится возможным вести борьбу за существование, за брак и семью.

Через идентификацию с авторитетом отца в представлении сына становится возможной оставшаяся жизненно важной близость могущественного, вожделенного материнского объекта любви, и через сожительство в браке — желанное разрешение на сексуальность (половую жизнь).

О значении родительского единства для идентификации с властью и ролевой идентичности

Однако для идентификации с одинаковым по полу родителем в пубертатном периоде оказывается существенной «функционирующая» совместная жизнь родителей — то есть, представление о заслуживающей подражания родительской общности в браке.

Для поддержания иллюзии «образцового родительского единства» считалась правильной воспитательная установка избегать всякого проявления разногласий в присутствии ребенка: «Никогда не спорить при детях!»

Детям демонстрировалась картина хороших родителей (благополучного брака), «потому что родители всегда являются примером», вернее должны быть им: ведь тем самым они послушно следуют примеру поведения их собственных родителей, принуждая при этом детей к воздержанию от критики, к беспрекословной покорности.

Взрослый, выросший в условиях «развития в сторону анально-невротического характера», став родителем, всегда знает, «что именно для ребенка правильно и как именно он должен себя вести». Потому что, став взрослым, он достиг такой же непогрешимости, как и его могущественные родители, став равным с ними по власти посредством приспособления.

Так как сексуальные интересы ребенка предавались анафеме как «преступные наклонности» и зачастую подавлялись строгими запретами и садистскими наказаниями, то созревающему подростку, испытавшему в раннем возрасте принуждение к послушанию и приспосабливанию, полное уподобление родителям представлялось единственным путем к тому, чтобы в браке — как и родители — удовлетворить свою сексуальность, что и станет воплощением того счастья, что должно возместить все прежние страдания.

Дело в том, что в конфликте нерасторгнутого симбиоза сын может искать выход только в лишении власти могущественного диадического объекта любви при помощи своего превосходства в силе, которое ему гарантировано идентификации.

Сексуальность при этом играет центральную роль — не только вследствие ее настоятельного (орально-необходимого) инстинктивного характера, но потому что в фантазиях ребенка (созревающего подростка) она является вознагражденном за все унижения прежнего угнетенного состояния, а зачастую — единственной возможностью испытать глубокую физическую близость и нежность.

Представление о дарящей счастье, вознаграждающей за все жизненные испытания половой любви, каковой она предполагается у родителей, принимается как достаточный аргумент в пользу часто открыто безэмоционального, регламентированного сожительства мужчины и женщины, как высшее оправдание нетерпимого отношения, ограничений и принуждения к покорности, испытанным в раннем детстве.

Родительское единство в браке представляется ребенку путевым указателем в смысле обещания, надежды, которая должна сделать детские страдания менее тяжкими: «Когда ты станешь большим, как родители, и когда ты будешь иметь силу, как они — то ты испытаешь, как и родители, в половой жизни всю любовь, в которой ты нуждаешься и к которой всегда стремился». Для этого необходимо полное приспособление к родительскому авторитету — послушность хорошего ребенка по отношению к взрослым.

То, что посещения публичных домов почтенными отцами семейств в начале нашего века были обычным явлением, позволяет сделать вывод о разочаровании в этой фантазии в реальной жизни — потому что половая любовь не может стать возмещением за пережитую беспощадную жестокость, угнетение и унижения. Эти испытания, преодоленные только путем идентификации с истязателем, приводят к утрате нежных, искренних, задушевных чувств, к постоянной фрустрации, непрестанному поиску этих чувств в сексуальных ощущениях. Процесс развития авторитарного характера означает я-синтонную интеграцию родительского образа мышления и способа поведения. Это означает, что в акте приспособления к могущественному идеалу жестокое воспитание усваивается сознанием как достойное подражания.

«Но как по-иному подходит к прообразам родителей религия!… Она позволяет им жить дальше в измененном и возвышенном облике в рамках патриархального порядка самой строгой традиции…»

— Карл Густав Юнг

Через идентификацию сына с «могущественной личностью сильного отца» приобретается огромная самоуверенность внешнего облика — с усвоением суровых, безэмоциональных способов поведения по родительскому образцу в патриархате. (Типичный пример мы имеем в бюрократии прусского государства).

При этом усваивается мнение, что суровое наказание за Стремление к автономии вовсе не было и не является агрессивным действием, что оно представляет собой нечто само собой разумеющееся — «правильное и образцовое»! Потому что в фантазии ребенка родители с такой установкой смогли выжить, сожительствуя в брачном симбиозе.

Если при вытесненном конфликте из-за автономии в пубертатном периоде происходит идентификация сына с авторитарным отцом как образцом мужчины/отца, то прилагаются все усилия, чтобы избежать возможности снова оказаться в положении слабого.

«Урок детства состоит в том, что власть, воспринятая вначале через поведение родителей, обещает выход из презренной беспомощности. Она начинает восприниматься как средство спасения от чувства неполноценности. Свобода получает тогда совсем другой, невысказанный смысл. Свобода означает тогда освобождение от собственных потребностей, а не связь с ними. Таким образом свобода перерождается в стремление к власти, т. е. в стремление к завладению вещами вне отвергаемого собственного “Я”».

«Анальная триада» (Фрейд) — порядок, честолюбие и своенравие — вводится в действие, чтобы достигнуть власти и сохранить ее путем честолюбивого стремления к необыкновенным достижениям; прежде всего — чтобы завоевать власть с помощью богатства. Так, раньше потеря состояния часто была поводом для суицида. Это считалось даже «почетным выходом» при интериоризованной идее, что в данном случае человек по собственной вине совершил предательство в отношении симбиотического единства с властью.

Для девочки в подростковом возрасте также считалась обязательной идентификация с матерью, так как дочь тоже воспитывалась в послушании, то есть в обязанности строгого подражания родительскому внешнему поведению. Это «послушное приспособление к могущественным образцам», воспитание которого, при условии безоговорочной покорности, было общепринятым и обязательным для всех, совершалось у дочерей, как и у сыновей, в раннем возрасте через интроекцию, разделение, расщепление образа и последующую проекцию, с использованием защитного механизма идентификации с агрессором. Воспитание путем принуждения просто не оставляло ребенку никакого другого выхода из бесправного положения слабого и истязаемого.

К дочерям проявлялось несколько больше снисхождения — они «имели право плакать», тогда как для сыновей действовало положение: «мужчина не плачет».

Для дочерей в подростковом возрасте, при насильственно подавленной автономии, наиболее благоприятное развитие происходило в том случае, если они могли в качестве образца для идентификации представлять себе мать как жену, находящуюся под защитой сильного, достойного восхищения, хотя и сурового отца, так как и для нее жизнь — это постоянная борьба, и для нее жизненно важно иметь защитника. (Собственная активность считалась «несвойственной женщине» и поэтому достойной осуждения).

Развитие девочки приблизительно с 4-го года жизни характеризуется конфликтной динамикой, отягощенной идеями вины.

Дочь страдает не только от «идеи симбиотической измены» единству с матерью вследствие своего стремления к автономии. Кроме того, она ощущает как бы вторую измену: из-за своей любви к отцу она еще должна будет обокрасть мать: «Я выйду замуж за папу». Так как это и без разъяснений осознается ребенком как неразрешимая дилемма, потому что «мама захочет сохранить папу для себя», то этот конфликт должен быть вытеснен в подсознание.

Развитие девочки протекает по-иному, чем у мальчика, который продолжает оставаться в эдиповом конфликте со своим «желанием жениться» на своем первом объекте любви, на своей матери. У него не возникает идеи о второй измене в отношении своей самой важной, первой значимой персоны. Однако, при определенных обстоятельствах, он всю свою жизнь чувствует себя «преданным, разочарованным и обманутым женщинами», и поэтому не доверяет женскому полу, не ожидает никакой надежности, верности и искренности.

Основная причина распространенного во всем мире пренебрежительного отношения к женщине, ее эксплуатации и угнетения лежит в подавлении автономии сына его матерью и фиксации его тем самым в конфликте нерасторгнутого симбиоза, потому что при этом он удерживается в архаической зависимости.

Однако только вследствие травмы разочарования в конфликте трех сторон по вопросу «сексуальности и нарушения верности» на четвертом году жизни это превращается в безвыходную проблему, в хроническую борьбу против соперника, за которую в конечном счете ответственность постоянно возлагается на женщину — на «вероломную мать».

Вследствие более тяжелой нагрузки «конфликтной динамики двойной измены» женская психика в нормальном случае — то есть, при наблюдаемом супружеском единстве родителей — предрасположена к пассивности и мазохистскому стремлению облегчить свою вину.

Какие последствия имеет это для формирования характера? Поскольку в пубертатном периоде вытесненные в раннем возрасте (неразрешенные) конфликтные ситуации оживают вновь, то успешная идентификация с сильным родителем как образцом мужчины/женщины означает отказ от сомнений и протеста этого возраста (в том числе, протеста против ориентированного на принуждение стиля жизни).

Тем самым происходит цементирование закрепившейся в раннем возрасте интроекции врага, фиксация деструктивного отношения к нонконформизму, инакости, оригинальности, — к тому, что в дальнейшем подвергается осуждению в собственных детях, в ближних и (неосознанно) также в самом себе.

Так развивается авторитарный характер, который при помощи идентификации с властью стремится удержать для себя свой могущественный симбиотический объект любви, в каждом одинаковом по полу видит опасность образования триады, то есть разрушающего диоду потенциального врага, и запугивает окружающих угрозами.

Нетерпимость, упрямство и неспособность к самокритике — таковы критерии приспособления путем идентификации с властью.

Ставший сильным путем такого развития всегда бывает прав. В роли сильного он не совершает ошибок, потому что и родители были всегда правы в своих поступках и не терпели никаких возражений.

Насколько непререкаемо овладела людьми в Третьем Рейхе слепая вера в непогрешимость власти, можно наглядно увидеть из следующего высказывания Германа Геринга: «Если христианин-католик убежден в том, что Папа непогрешим во всех религиозных и нравственных вопросах, то мы, национал-социалисты, заявляем с такой же глубочайшей убежденностью, что и для нас фюрер абсолютно непогрешим во всех политических, и прочих вопросах, которые касаются национальных и социальных интересов народа…»

Сущность фашизма. Идеализация силы как извращение (перверсия)

Утрата памяти об эмоциях при идентификации с сильным

В процессе развития анально-невротического характера пережитые страдания истязаемого, запуганного ребенка вытесняются. Ребенок утрачивает память об эмоциях (возмущения, протеста, сопротивления, а также страха, ненависти, муки, отчаяния), которые он имел до того, как его лишили самостоятельности.

Позже, когда, находясь в положении сильного, он сам кого-то угнетает и губит, он не сознает, что действует, как угнетатель, а истолковывает свои действия как необходимые и правильные. Так в Третьем Рейхе властные, внушающие страх манеры, неумолимое и жестокое поведение считались выражением крепкого душевного здоровья: строгость, жестокость, демонстративная бесчувственность в отношении собственных страданий — как и страданий других — считались признаками силы и власти, достойными подражания и восхищения. («Славься все то, что делает твердым»).

Идентификация с властью означает вытеснение чувств слабости, незначительности и беспомощности, душевных страданий, неуверенности и страха. В основе идентификации с сильным угнетателем должна быть заложена идея, что прежнего ребенка с его собственным восприятием справедливости больше не существует. Его здоровое реактивное чувство возмущения, бунта против жестокого, нечеловеческого обращения, против смертельного страха «перестало существовать».

Это означает, что при идентификации с угрожающими, внушающими страх способами поведения, подчиняясь власти своих воспитателей, ребенок перенес «смерть памяти о своих чувствах».

Это означает, что со-переживания с нерешительными жертвами агрессии, «живущими в нужде» (каким ребенок сам был ранее и каким он больше не хочет быть никогда) — переживания, напоминающие о страшном и тяжком — либо не проявляются вообще, либо кажутся незначимыми.

Это может привести к тому, что человек, оказавшийся в ситуации беспомощного и нуждающегося в поддержке, будет подвергаться тому же жестокому, лишенному чуткости обращению со стороны другого, которое тот, бесчувственно функционирующий теперь в роли сильного, сам был вынужден терпеть в детстве. Потому что такое обращение когда-то было признано обоснованным — при отказе от протеста и сопротивления и при вытеснении своих собственных, испытанных при этом чувств. Отсюда «… возникает ощущение избитости, духовного унижения и жестокости, которое все время повторяется, из которого нет выхода и в котором никто не протянет руку помощи, потому что никто не считает этот ад адом; постоянное или то и дело вновь испытываемое состояние, при котором в конце не может быть крика облегчения и которое можно забыть только лишь с помощью его вытеснения».

При идентификации слабого с сильным мучительные чувства ребенка должны быть подавлены. Следовательно, страдания зависимого существа, которым человек когда-то был, должны быть признаны незначимыми: «принуждение — это совсем не принуждение»; «жестокость — это совсем не жестокость»; «неумолимость и безжалостная дисциплина — это добродетели»: «Такова жизнь!»

В соответствии с этими убеждениями поступает человек с анальным характером, который выживает с помощью «силы и власти».

Однако страх перед преследованием, то есть перед новым лишением власти, доминирует над его поступками: «Никто не хочет снова стать бессильным в опасной диаде».

Предотвратить это — вот основная идея борьбы за существование. Кто останется главным? — Борьба нескончаема!

В каждой новой ситуации, при каждой новой конфронтации приходится постоянно решать вновь возникающий вопрос о победе или гибели (именно такова основная характеристика прусской эры).

В основе возникновения этого типа невротического характера лежит то обстоятельство, что при я-синтонной интеграции (то есть при интеграции, воспринимаемой как правильная и достойная подражания), приобретается осознанное представление о жизни, в которой принуждение и угнетение представляют собой нечто неотъемлемое, само собой разумеющееся.

Тот, кто выражает сомнение в этом, может навлечь на себя неудовольствие добропорядочных граждан, потому что он «ведет себя подозрительно, расшатывая мировой порядок». Если от него не отмахиваются как от «утописта, фантазера или мыслящего по-детски», то при некоторых обстоятельствах он, как представляющий настоящую «опасность для установленного порядка», может почувствовать подозрения и неприязнь общества, страдающего коллективным неврозом. В настоящее время старый дух покорности властям становится заметным в тенденции (в чем и проявляется несовершеннолетие и неспособность мыслить во всей своей абсурдности) исказить суть движения за мир, придав ему «образ врага», и изобразив его как находящегося якобы «в опасной близости к терроризму».

Это тот же образ мыслей, возникший на почве принуждения и приспособленчества, который когда-то почти не подвергал сомнению «государственную власть» Гитлера, а незадолго до того — необходимость вооружения могущественных правящих кругов.

Это отношение, пробуждающее ненависть и стремление к разрушению, которые, будучи вытесненными, продолжают сохраняться как деструктивный потенциал, в позиции сильного воспринимается a priori как «нормальное», и так же a priori и беспрекословно оно принимается, когда человек попадает в «позицию слабого» (например, при болезни, в преклонном возрасте).

Я хотела бы еще раз указать на то, что мы должны считаться с существованием идеи борьбы за власть в целях выживания в подсознании каждого, идеалом воспитания которого в детстве было насильственное подавление его воли.

Эккехард фон Браунмюль указывает на то, что отношение к детям в наше время все еще преимущественно основывается на «воспитании по старому образцу лишения прав и лишения силы»: «Только немногие родители сознают, что в результате применения их принципов воспитания, ориентированных на дисциплину, послушание, приспособление и подчинение, они отнимают у своих детей основное право на развитие личности. Этот процесс ограничения, постоянного регламентирования и, таким образом, лишения прав, угрожающе продолжается в школе в виде тотального надзора педагогов за жизнью детей и подростков».

Сужение способности к обучению при «принуждении к социализации», то есть неспособность усваивать новое мышление и перестраиваться, когда этого требует новая реальность, Арно Грюн рассматривает как следствие нашего «страха перед свободой», который возникает после того, как, вынужденно подчинившись, мы отказались от нее. «В нашем приспособлении опасение внушает не только то, что мы все до определенной степени живем, недобровольно подчиняясь воле других. Опасность скорее заключается в том, что в тот момент, когда мы живем, так сказать, вне нашей телесности, материальности, мы начинаем страшиться свободы, которая внезапно пробуждается в нас вследствие прорыва чувства собственного достоинства».

В прежних поколениях желанным идеалом воспитания в целях сохранения существующего соотношения сил был лишенный эмоций, послушный исполнитель, который вследствие отсутствия связи со своим собственным миром чувств, безоговорочно помогает осуществлять разрушительные планы власть имущих.

При обязательном для всего народа жестком требовании подавления воли концепция слепого послушания весьма удобна для воспитания соучастников, которые бесчувственно и без колебаний позволяют использовать себя для бесчеловечных поступков.

Этот идеал воспитания, по-видимому, в большинстве случаев был достигнут. Как еще иначе можно было бы объяснить условия, существовавшие в концентрационных лагерях Третьего Рейха, или еще существующие в наше время в тоталитарных государствах.

Не прошло еще и пятидесяти лет с тех пор, когда эти максимы воспитания были обязательными.

Безоговорочное самоотречение при абсолютном послушании, при подчинении неумолимой отцовской инстанции, которая лишает силы путем угрозы смерти, находит свое выражение в характеристике Адольфа Гитлера, данной Германом Герингом: «Тот, кто хоть сколько-нибудь знаком с нашими условиями,.. знает, что каждый из нас обладает точно таким количеством власти, какое ему желает дать фюрер. И только с фюрером и стоя за ним можно быть действительно сильным и держать могучие средства власти государства в руке, но против его воли (и даже просто без его желания) можно в тот же момент полностью лишиться власти. Одно слово фюрера — и падет каждый, кого он желает устранить. Его престиж, его авторитет безграничны…»

В связи с захватом власти Гитлером Альберт Эйнштейн говорил в 1933 году о фашизме: «Как и каждый индивидуум, каждый общественный организм также может оказаться психически больным, особенно в трудное для существования время». И он объяснял ситуацию в тогдашней Германии как «состояние психического заболевания масс», причины которого он видел в «насилии» и «милитаризме».

Арно Грюн приводит показательный пример того, насколько далеко и в наше время может зайти измена себе при послушании власти, по заповеди «Все, что делает начальство — на благо»: «… Но когда идеология власти принимается гражданами за исходную реальность, то автономия гибнет, и царит абстракция. Этот процесс наглядно иллюстрирует газетное сообщение в «Нью-Йорк Таймс» от 3 июля 1970 г. В связи с процессом, для которого предстояло выбрать присяжных заседателей, судья спросил одного кандидата, считает ли тот подсудимого виновным. Ответ гласил: «Если бы он ничего не сделал, то он бы здесь не был». (Судить должны были члена организации «Черные пантеры», тогдашнего движения негров). Когда судья сказал: «Предположим, что я возьму сейчас под арест Вас», — то кандидат ответил: “Это означало бы, что я, очевидно, что-то совершил”».

Следствие: перенесенное преследование влечет страх преследования. Воля к власти

Жажда власти и параноидный страх лишиться ее обуславливают друг друга и находятся в неразрывной связи.

Я хотела бы обратить внимание на то, что этот страх, как и страхи преследования маленького ребенка, действующие в бессознательном взрослого, — не плод фантазии, а реальное переживание, возникающее при садистском воспитании принуждением с помощью телесных наказаний, анальной муштры и т. д. В качестве впечатляющего примера Ллойд Де Моз описывает поведение одного учителя прошлого века: «Он испытывал… радость при виде мук маленькой жертвы, которая дрожала и трепетала на скамейке. Он наносил удары хладнокровно, медленно, обдуманно… он потребовал у мальчика снять одежду и лечь на скамейку… и начал стегать его кожаным ремнем…» (При этом он говорил для оправдания такого жестокого наказания «на пользу ребенку»): «В каждом человеке есть добрый дух и злой дух. Добрый дух имеет свое определенное место — это голова; злой дух тоже имеет свое место — по которому я тебя секу».

После состоявшейся идентификации с агрессором, с сильным в образе отца, естественно ожидать преследователя. который хочет отнять власть. Любой слабый тогда представляет особую опасность, поскольку от него ожидается, что он имеет такую же потребность выйти из бесправного положения, какую имел ставший ныне сильным до своего самоотречения. После идентификации с властью каждый представляет собой потенциального врага, в том числе (и особенно) каждый, находящийся в положении более слабого.

В моем детстве, во времена Гитлера, усилия были определенно направлены на поиски меньшинства, которое, согласно вышеизложенной основной идее, непременно должно было быть где-то рядом и противодействовать дисбалансу власти и бессилия.

Меньшинство было найдено в лице «евреев как потенциальных узурпаторов власти». В соответствии с основным принципом анальности («кто имеет власть, тот имеет жизнь, а власть — это собственность, обладание»), им ставилось в вину желание посредством денежных инвестиций в немецкие фирмы «захватить власть». В детстве я часто слышала подобные высказывания.

А в Третьем Рейхе угнетение (слабого) врага превращалось в его узаконенное уничтожение.

Для иллюстрации приведем созданный Гитлером идеальный образ молодежи, который он хотел воплотить в жизнь: «Моя педагогика сурова. Слабость должна быть выбита из души. В моих орденских замках вырастет молодежь, перед которой содрогнется мир. Мне нужна жестокая, властная, бесстрашная, внушающая ужас молодежь. Молодежь должна воплощать в себе все это. Она должна переносить боль. В ней не должно быть ничего слабого и изнеженного…»

Однако страх перед новым лишением власти остается. Его можно ощутить по приступам бреда преследования у Гитлера, в которых прорывается его вытесненный панических страх перед жестоким отцом: «Мне рассказывал некто из его ближайшего повседневного окружения, что он (Гитлер) просыпается ночью с истерическим криком. Он зовет на помощь… Страх сотрясает его так, что вся кровать дрожит… Этот человек рассказал мне сцену, в которую я не поверил бы, если бы она не исходила из такого источника. Шатаясь, он стоял в комнате, безумно оглядываясь вокруг. «Он! Он! Он! Он был здесь», — задыхался он. Его губы посинели. Пот стекал с него… Затем он вдруг истошно закричал: “Там, там! В углу! Кто там стоит?”»

Смертельный страх перед поражением в архаическом балансе силы и бессилия накапливается в бессознательном личности, наделенной атрибутами власти (вспомним также о прусской военщине), личности, которая стремится к войне, желая окончательно решить этот вопрос.