Фрейд и конституция клинической психиатрии

В статье Людвиг Бинсвангер рассматривает психоаналитическую теорию Фрейда как биологическую по своей направленности.

«Великая идея наполняет гениального человека и защищает его от всего, кроме его судьбы».

Гуго фон Гофмансталь

Это было сентябрьским утром 1927 года. Вырвавшись с конгресса немецких неврологов и психиатров, который проходил в Вене, я поспешил к Фрейду в Земмеринг, горя нетерпением ответить наконец на незабываемый визит, который он нанес мне в несчастливое время в моей жизни. И вот я уже собирался уходить и мы говорили о прошлых днях. Вскоре, однако, разговор перешел на то, что, двадцать лет назад, свело нас и, вопреки значительным различиям во мнениях, удерживало нас вместе — труд его жизни, его «великая идея».

Используя в качестве конкретного клинического примера очень тяжелый случай навязчивого невроза, который весьма занимал нас обоих1, я поднял вопрос о том, как нам следует понимать то, что такие пациенты не могут сделать последний решающий шаг психоаналитического инсайта, который врач ожидает от них, и, вместо этого, упорствуют в своих страданиях вопреки всем усилиям и техническому прогрессу, достигнутому до сих пор. В качестве своего вклада в ответ на этот вопрос я предположил, что такую несостоятельность можно понимать как результат чего-то, что можно назвать только «недостатком духа», то есть неспособности со стороны пациента возвыситься до уровня «духовного общения» с врачом. Только на основе такого общения, сказал я, они могут получить представление о «бессознательном инстинктивном влечении», о котором шла речь, и получить возможность сделать последний решающий шаг к власти над собой. Я едва мог поверить своим ушам, когда услышал, как он сказал: «Да, дух — это все». Я предположил, что под духом Фрейд понимает что-то вроде интеллекта. Но затем он продолжил: «Человечество всегда знало, что оно обладает духом; я должен был показать ему, что есть также и инстинкты. Но люди никогда не бывают удовлетворены, они не могут ждать, они всегда хотят что-либо целиком и готовым; но необходимо где-то начать и очень медленно двигаться вперед». Воодушевленный этом признанием, я сделал еще один шаг, объяснив, что я оказался вынужден признать в человеке нечто подобное базовой религиозной категории; что, во всяком случае, я не мог согласиться с тем, что «религиозное» — это феномен, который мог быть каким-то образом выведен из чего-то еще. (Конечно, я имел в виду не происхождение какой-либо отдельной религии и даже не религии вообще, но нечто такое, что я с тех пор стал называть религиозное я-ты отношение).

Но я слишком натянул тетиву согласия и почувствовал ее сопротивление. «Религия берет начало в беспомощности и тревоге детства и раннего периода человечества,— коротко сказал Фрейд. — Это не может быть иначе». С этими словами он подошел к ящику письменного стола: «Настал момент показать Вам кое-что», и он положил передо мной законченную рукопись, которая носила заглавие «Будущее одной иллюзии», и посмотрел на меня с вопросительной улыбкой. Из направления нашего разговора я легко догадался, что означал заголовок. Мне пора было уходить. Фрейд проводил меня до двери. Его последние слова, сказанные с проницательной, слегка ироничной улыбкой, были: «Простите, я не могу удовлетворить ваши религиозные потребности». Никогда мне не было труднее расстаться с моим великим и глубокоуважаемым другом, чем в тот момент, когда, в полном сознании своей «великой идеи», которая стала кульминацией его титанической борьбы и стала его судьбой, он протянул мне свою руку.

Самая важная, самая подлинная проблема, которой нужно взглянуть в лицо при толковании работы Фрейда, такова: играет ли его работа роль только «медленно прогрессирующего» начала, то есть фрагмента, который можно оправданно считать частью «целого»? Или охват его «великой идеи» об инстинктивной природе человеческого рода достаточен для того, чтобы ей не требовалось никакого «увеличения»? Если мы отрицаем последнее, тогда мы обязаны рассматривать великую идею Фрейда не как последнее слово, которое можно сказать о человеке. И таким образом мы оказываемся перед лицом новой альтернативы, которая является ключевой в том отношении, что она помещает толкование Фрейда в подлинно историческую обстановку: следует ли предпринимать это «увеличение» с самим Фрейдом или нужно попытаться сделать это без него? Другими словами: если, для нас, «понимание Фрейда» означает «выход за пределы Фрейда», как далеко Фрейд идет с нами и как далеко мы должны быть готовы пойти без него? Разговор, который я только что процитировал, показывает, что мы не должны отождествлять теории Фрейда со всем его духовным или интеллектуальным существованием. Я не нашел ни одного места во всех его монументальных произведениях, где он поставил бы «разум» или «дух» рядом с инстинктами, ни одного места, где он признал бы это главным и довольствовался бы разговором «также» об инстинктах. Везде в его произведениях человеческая духовность «возникает из» инстинктивности. Это, пожалуй, наиболее очевидно, когда он выводит этическое из нарциссизма.

Замечание Фрейда о том, что человечество всегда знало, что оно «обладает духом», хотя оно, возможно, представляет собой редчайшее признание, выражает что-то, что в скрытом виде содержится во многих утверждениях Фрейда. Например, он пишет Ромену Роллану на шестидесятилетие последнего: «Незабываемый человек, воспарить к таким высотам человечности через столько тягот и страданий! » Даже одно это предложение выражает глубокое осознание человеческого духа. Ибо, если воспарение к таким «высотам человечности» через тяготы и страдания не относится к духу, к главному, автономному духу человека, тогда я хотел бы знать, что еще может означать дух«. Глубоко оно, это осознание, потому что, говоря словами Ницше, это осознание великого страдания как последнего освободителя духа. Даже больше, чем его борьба с его великой идеей, его «мучительное» осознание, по-видимому, выражает все существование человека, чей гений первой признала швейцарская психиатрия и кого даже сегодня, спустя целое поколение, она по-прежнему с гордостью считает одним из своих величайших борцов и лидеров.

Конечно, я прекрасно сознаю, что Фрейд считал, что «стремление к совершенству, наблюдаемое у меньшинства людей», можно понять «совсем легко как результат подавления инстинктов». Но, помимо того факта, что такая «сублимация» # духовное означает нечто, совершенно отличное от «генезиса» духовного, как раз восхищение Фрейда и есть духовный акт. Проблема духа, Вообще,— это не проблема происхождения, или генезиса, но содержания. Именно «содержание», которое приобретает подавленное в своем возвращении, определяет ценность человека и степень, в которой мы восхищаемся им.

Говоря о том, что мы не должны отождествлять учение Фрейда со всем его духовным существованием и что его осознание духа человека не ограничивается и не охватывается его великой идеей, мы должны, конечно, встретить возражение, что «теория и существование» никоим образом не сравнимы, что Идея и Существование или, как говорит современный французский писатель, détermination et valeur, несмотря на все их «родство», все же несопоставимы. Наш взгляд, однако, приобретает особое значение именно потому, что это возражение правильно; ибо учение Фрейда — это, по его собственным словам, «просто психология, безусловно, не вся психология, но, скорее, ее подструктура и, возможно, ее общее основание»[1]. Однако, если становится необходимым, при любых обстоятельствах, чтобы все существование — не только один аспект его, каким бы он ни был важным,— стало явным, тогда оно лежит в основе психологии. Ибо здесь это вопрос попытки понять человека во всем его существовании. Но это возможно только на основании перспективы всего нашего существования. Другими словами, это возможно, только если со всем нашим существованием мы можем отчетливо напомнить самим себе «что» и «как» бытия человеком. Только тогда может гипотетический конструкт, связанный и ограниченный своим временем, своей интеллектуальной средой и своей особой целью, быть заменен реальным самопониманием «человечности», постижением самых главных онтологических потенциальных возможностей человека — короче, подлинной антропологией.

Из всех дисциплин важнее всего психология, которая должна корениться в антропологии. Поскольку, как мы только что показали, существование никогда не может быть поглощено идеей или мыслью и поскольку психология, с другой стороны, стремится быть наукой, системой истинных утверждений, основанных на логике, мы оказываемся перед лицом альтернативы либо оставить мечту о науке психологии, либо, с другой стороны, позволить нашему существованию как можно больше завоевать нашу психологическую мысль, думать экзистенциально. Здесь не место показывать, что это возможно или как психологией как наукой можно на самом деле заниматься с помощью экзистенциалов. Да это больше и не нужно делать. Ибо в грандиозно последовательной односторонности понимания человека в свете только одной сферы его бытия и только одного категориального аспекта, а именно: как части природы, как «жизни», фрейдовские взгляды совпадают со взглядами клинической психиатрии. Следовательно, если обсуждение Фрейда и основополагающей конституции клинической психиатрии может ограничиться этими взглядами, тогда мы можем достичь необходимой перспективы и возможности исторического понимания этих взглядов, только если мы подойдем к ним в рамках горизонта осознания того, что человек — это больше, чем «жизнь».

Основание клинической психиатрии, ее фактическая Конституция, на которую опираются ее концептуальные категории и ее статус как медицинской науки, относится к 1861 году, году, когда было опубликовано второе издание Pathologie und Therapie der psychischen Krankheiten Гризингера. Место Гризингера как создателя проекта Конституции клинической психиатрии основывается не на его знаменитом утверждении, что психические болезни — это болезни мозга, взгляд, о котором уже, по крайней мере, вскользь упоминали и французские, и немецкие психиатры и который будет полностью использован Мейнертом, Вернике и его школой, вплоть до Кляйста. Не основывается оно и на психиатрическом понимании клинического материала того времени, достижение, в котором Гризингеру содействовали Французская школа и, среди немцев, в первую очередь, друг Якоби, Целлер. Скорее, оно обязано тому факту, что, по его собственным словам, он использовал «свет эмпирической психологии», чтобы понять психические и психопатологические феномены, объясняя, что психические феномены, вследствие их «органичности», должны быть «интерпретируемы» только учеными-естествоиспытателями. Его целям, таким образом, хорошо послужило то, что он нашел психологию, которая позволяла описывать психические явления таким образом, который давал психологу возможность понимать и интерпретировать их как функции органа, мозга — психологию, следовательно, которая свела человеческую психику к количественно непостоянным, динамическим элементарным процессам, протекающим в объективном времени. Сам Гризингер представлял эти процессы по аналогии с «рефлекторным действием в нервной системе». То есть в смысле «двигательно-чувствительных» церебральных рефлексов, которые, однако, управлялись разнообразными способами через «промежуточную зону» образного представления«.

Теоретическая часть фрейдовского толкования сновидений, так же как и все его учение «генезиса» принципа реальности из принципа удовольствия, основаны на таком взгляде.

На самом деле это была психология Гербарта[2], извращенная до математической игры путем соединения ее с глубоко спекулятивным понятием «бессознательных представлений» Лейбница. За этой психологией стоял метафизический реализм, который легко превращался в научный материализм. Только тогда был расчищен путь для рождения психиатрической теории или декларации принципов, рожденных в душе естествознания, достигающей апогея в утверждении, что «сумасшествие — это только симптомо-комплекс различных аномальных состояний мозга». Следующие отрывки показывают, однако, как сдержанно и осторожно Гризингер защищал свой материализм, по сравнению с теми, кто пришел ему на смену вплоть до этого дня. «Итак, что нужно сказать скучному и пресному материализму, который отказался бы от самых ценных фактов человеческого сознания только потому, что он не может наложить свои руки на них в мозге? Постольку поскольку эмпиризм трактует феномены ощущения, воображения и воли как деятельность мозга, он не только оставляет нетронутым действительное содержание человеческой психической жизни во всем ее богатстве и намеренно цепляется за факт свободного самоопределения, он также оставляет открытыми метафизические вопросы о том, что это может быть, что вступает в эти отношения ощущения, воображения и воли как психическая субстанция, и о форме, которую принимает психическое существование, и т. д. Он должен терпеливо дожидаться времени, когда вопросы о связи между содержанием и формой человеческой психической жизни станут проблемами физиологии, а не метафизики». «Фанатики и пиетисты материализма вполне могли бы рассмотреть мысль, на которой, я думаю, не было сделано достаточного акцента в предшествующих дискуссиях. Элементарные процессы в мозговом веществе, вероятно, одинаковы у всех людей, особенно если эти процессы считаются по существу электрическими и, следовательно, по необходимости, чрезвычайно простыми, состоящими из плюсов и минусов. Так вот, в таком случае, могли ли эти процессы непосредственно и исключительно дать начало бесконечному многообразию представлений, чувств и целей не только отдельного человека, но целого века?»[3]

Мы видим, таким образом, что эта Конституция клинической психиатрии ни в коем случае не цепляется упрямо за «непосредственную и исключительную» правильность одного принципа, служащего руководящей установкой для понимания человека. Постольку поскольку она считает свободное самоопределение человека и действительное содержание человеческой психической жизни во всем ее богатстве лежащими вне ее собственной сферы, она оставляет дверь открытой для «описательной и аналитической», или verstehende2, психологии. Такая психология, которая исходит именно из этого богатства содержания, позже была торжественно основана — почти в тех же словах — Дильтеем, только для того чтобы сносить яростные нападки экспериментальных психологов того времени и терпеть даже, как это было в отношении Фрейда, не только нападки, но остракизм. Но сам Гризингер приближается к позиции verstehende психологии, когда, например, он объясняет: «Почти все навязчивые идеи являются в самом начале выражениями предубеждения или удовлетворения собственных эмоциональных интересов индивида. Исключительное внимание к ним, как будто они являются главными элементами в помешательстве, всегда приводит, следовательно, к одностороннему и ограниченному пониманию. Лечение и понимание в отдельных случаях может основываться только на проникновении в психические условия, которые лежат в основе их возникновения»[4]. Мы знаем, что сам Фрейд призывает Гризингера в качестве главного свидетеля в «Толковании сновидений»[5], где он говорит о его «тонкой наблюдательности»: тот показал «совершенно четко, что идеи в сновидениях и в психозах имеют общую характерную черту — они являются исполнением желаний». Ссылка на Гризингера была также в «Двух принципах»[6], где Фрейд говорит о некоторых случаях галлюцинаторного психоза, в которых отрицается событие, которое ускорило психоз. Мы, таким образом, видим, что первоначальная конституция психиатрии оставила достаточно простора для бескровной колонизации, по крайней мере, одного из основных догматов Фрейда. Но сегодня эта конституция проявляет признаки того, что она стала настолько догматически негибкой, что многие из ее защитников считают правильной любую меру, которая осудила и изгнала бы тех ученых, которые, по-видимому, придерживаются противоположных взглядов. Теория Эго Гризингера, с которой, даже сегодня, наши учебники по психиатрии часто соглашаются слово в слово, также предлагает достаточно точек соприкосновения с фрейдовскими концепциями Эго, Эго и Супер-эго, Эго и Ид. Ибо это учение было структурировано таким образом, что оно могло, при необходимости, истолковать по-новому динамический конфликт, а следовательно, также и этический конфликт, с динамико-патологической точки зрения. Как бы то ни было, Гризингер, так сказать, «более современен», чем Фрейд, т. к. он понимает то, что «не ассимилировано» Эго и противоположно ему, не как Ид (оно), но, скорее, «как человеческое ты», посредством чего гораздо более строго сохраняется подлинный диалогический характер психического конфликта3.

В других отношениях Эго для Гризингера — это тоже «абстракция»[7] в том смысле, что оно является «тем прочным, непреклонно устойчивым ядром нашей индивидуальности, в котором соединились итоги всей нашей психической истории»[8]. Гризингер тоже говорит об уменьшенной «силе и энергии эго» в том смысле, что «его комплексы представлений сдерживаются», нечто, что вызывает «особенно болезненное психическое состояние, наиболее мучительное и тягостное в своей неясности»«, посредством чего «недавно появившиеся патологические представления и влечения порождают психическое раздвоение, чувство, что личность разобщена, и угрожают раздавить эго»[9].

Здесь мы имеем несомненные феноменальные признаки долговременных эффектов «бессознательных» комплексов, таких, которые были бы необходимы для еще ненаписанной «Феноменологии бессознательного».

Все вышесказанное приведено не только для того, чтобы указать аспекты психиатрической конституции, которые могут соответствовать, по крайней мере, некоторым из основных компонентов фрейдовской теории, но, прежде всего, чтобы указать наиболее важную характеристику этой конституции, а именно: деперсонализацию человека. Эта деперсонализация к настоящему времени зашла так далеко, что психиатр (даже в большей степени, чем психоаналитик) уже не может просто сказать: «Я», «ты» или «он» хочет, желает и т. д. — единственные фразы, которые соответствовали бы феноменальным фактам. Скорее, теоретические конструкты склоняют его говорить вместо этого о моем, твоем или его Эго, желающем чего-то. В этой деперсонализации мы видим в действии тот аспект основополагающей конституции психиатрии, который находится в наибольшем противоречии с любой попыткой создать подлинную психологию. Объяснению этого пагубного влияния нет нужды идти дальше безусловно признанной задачи психиатрии, которую психиатрия, со времен Гризингера, поставила перед собой — а именно: создать психологию, которая, с одной стороны, служит для того, чтобы связать овеществленный функциональный комплекс с материальным «органом», но которая, с другой стороны, допускает, чтобы этот самый орган был разделен на свои функции и понимался с точки зрения своих функций. Чтобы убедиться в последнем, т. е. увидеть, насколько научный «образ» мозга меняется вместе с изменениями в психологической теории, нужно только сравнить, скажем, «мозг» Мейнерта с «мозгом» Гольдштейна. У первого это что-то вроде бесконечно сложной амебы с «ложноножками» или «щупальцами», тянущимися во внешний мир; у последнего это «орган отбора», деперсонализированный, очень усовершенствованный и вполне соответствующий самым разнообразным ситуациям и задачам.

В жизни наций самые долговечные и плодотворные конституции и гражданские кодексы — это те, которые избегают политического экстремизма и юридической односторонности. То же верно и в отношении жизни науки. То, что почти в одно мгновение придало проекту Гризингера характер долговечной психиатрической конституции, было не в самую последнюю очередь то, что он избегал пристрастий и чрезмерного подчеркивания отдельных догматов, не компрометируя себя. К тому же у него был чрезвычайно острый глаз на то, что было возможно, а что было невозможно в то время, и, прежде всего, ясное видение того, что было на пользу общей задаче психиатрии. В этом заключается его главная гениальность. Мы видим это с особенной ясностью в позиции, которую он занял, по вопросу о предмете патологии мозга. Хотя он позволял себе верить в будущее слияние психиатрии с патологией мозга, ему, тем не менее, казалось, что «в настоящее время любая попытка осуществить такое слияние преждевременна и абсолютно невыполнима». «Если только помнить об основной внутренней связи с патологией мозга и если здесь, как там, только следовать тому же самому правильному методу (настолько анатомо-физиологическому, насколько это возможно), тогда чрезвычайно монографическая разработка таких симптоматически структурированных заболеваний будет способствовать, а не вредить, патологии мозга. Такое влияние, однако, еще менее вероятно, т. к. психиатрия с трудом определит свое место как часть патологии мозга и т. к. многие практические стороны психиатрии [проблемы, касающиеся деятельности психиатрического лечебного учреждения, отношения к судебной медицине и т. д.] дают психиатрии ее собственное особое поле деятельности и проблемы и требуют от нее при любых обстоятельствах сохранять значительную автономию даже в качестве части церебральной патологии»[10]. В этих строках создатель проекта Конституции психиатрии говорит с последующими поколениями как их просвещенный вождь и надсмотрщик. Но не надолго; его предостерегающий голос скоро будет заглушен пьянящим впечатлением быстрого прогресса в анатомии мозга и локализации функций. Конечно, Мейнерт горячо заявлял: «Я веду наше психиатрическое знание назад к Эскиролю и знаю, как оценить пример, который ему дал Гризингер»4. И все же Мейнерт насильственно нарушил прекрасно удерживаемое равновесие Гризингера между психологическими и церебрально-анатомическими концепциями и терминологией, придав клеточной и фиброзной структуре столько теоретического веса, что психология была низведена не только до придатка анатомии и патологии мозга, но до простого перевода того же самого на второй язык. Так она могла — что и произошло в работе великого фон Монакова — прийти к прямому сопоставлению «мозга и воспитания»5, и стало возможным считать «высшие» доли мозга «мастерскими добра», объяснять религию и миф ссылкой на «непосредственную ассоциацию», говорить об «аппарате умственных процессов» и наделять отдельные клетки коры способностью быть «одушевленными». В этих и позднее более сдержанных домыслах о клетках коры и локализации ясно видны опасности в деле введения в психологию числа и количественного выражения. Особенно хороший пример этой опасности продемонстрирован в заявлении Мейнерта о том, что разум не может быть монадой, потому что есть два полушария, которые в совокупности наделены сознанием п. То, что Рокитанский так высоко ценил в молодом Мейнерте, а именно: его горячее стремление «поставить на психиатрию клеймо научной дисциплины, положив в ее основание анатомию», потерпело неудачу из-за «неумеренности» этого стремления, отсутствия у него непревзойденной дальновидности Гризингера в отношении психиатрического усилия в целом и гармонии частичных целей, которые оно определило и которым оно содействовало. Подобно любой медицинской науке, клиническая психиатрия может вынести как раз столько теории. И тот, кто хоть немного превысит это количество, не будет допущен в ее законодательные собрания. Это ответ на вопрос, почему допущен Гризингер, а не, например, представители предшествующих психических, этических, соматических или «эклектических» теорий — почему Гризингер, а не Иделер, Хайнрот или Флеминг, Якоби или Нассе; почему Крепелин — а не Мейнерт или Вернике; почему Блейлер — а не Фрейд.

Теперь мы осмелимся сказать, что из всех них наиболее всеобъемлющий психиатрический ум принадлежал: Вернике. Даже его учитель, Мейнерт, сказал о своей собственной работе, что он стремился рассматривать психические нарушения «не только с точки зрения терапевтики, точки зрения, которая видит психические феномены в связи с их ответвлениями и окончаниями, не пытаясь проникнуть в их корни — фактически, даже не касаясь земли, в которой находятся эти корни, то есть анатомии мозга». Скорее, «теории душевной болезни должны быть подняты на соизмеримый научный уровень»[12]. Таким образом, понятие психоза уже становится чем-то совершенно отличным от того, чем оно является для «терапевтики». То же справедливо и в отношении Вернике. Хотя он был также выдающимся клиническим наблюдателем и исследователем, хотя он пользовался огромным количеством эмпирического, клинического материала и хотя мы обязаны ему незаурядными и, отчасти, совершенно новыми описаниями индивидуальных психопатологических состояний, его основным интересом была не терапевтика его времени как таковая — то есть не описательная и классифицирующая медицинская наука о психических нарушениях и их анатомических и биологических основах. Это было, скорее, что-то с совершенно другим значением — теория душевной болезни в смысле психопатологии мозговых функций. Как Липманн, его студент, никогда не уставал говорить: «Вернике, с замечательным постоянством и целеустремленностью, всегда желал, чтобы психиатрия была объединена с невропатологией мозговых функций»; он стремился «сделать из психического невропатологический объект», и он считал, что патология идеи — например, бредовой идеи величия — не в содержании идеи, а в ее динамической значимости. Для него психоз был не название «болезни», которая имела определенную причину и следовала определенному течению, как это было для Кальбаума и Крепелина. Скорее, он был «совокупностью психических аберраций, происходящих из нарушения основной мозговой деятельности»[13].

То, что его влияние на клиническую психиатрию гораздо большее и более длительное, чем влияние Мейнерта,— это результат, по моему мнению, не только его более прогрессивного знания о структуре и деятельности мозга и его более точных методов наблюдения и исследования. Это, скорее, результат большей выразительности и согласованности его теории, а также его частых и неровных попыток свести психологию к физиологии. Например, несмотря на, или вернее, именно благодаря успехам, достигнутым в мозговой локализации, он придает меньше значения виду и числу анатомических элементов мозга, чем он придает характеру, интенсивности и темпу физиологических функций мозга. Наиболее поразительна последовательность, с которой он применяет эту точку зрения ко всей сфере симптоматологии отдельных патологических состояний, так что, приведем один пример, ему удается подвести скачки идей, навязчивую занятость и «характерологические идиосинкразии» больного маниакальным психозом под один и тот же термин — уравнивание6 — и вывести это из одного функционального нарушения.

Дальнейшее развитие конституции клинической психиатрии, постольку поскольку оно не находится под влиянием Вернике, но ассоциируется с именами Кальбаума, Крепелина и Блейлера, слишком хорошо известно, чтобы требовать здесь дополнительного уточнения. Что кажется нам новым в этом дальнейшем развитии — это, как мы знаем, подлинно медицинское, клиническое сосредоточение интересов на группировании или классификации заболеваний в соответствии с патолого-анатомическими состояниями, которые, как обнаружено, связаны с ними, их симптоматологией и их историческим течением в рамках всей истории жизни индивидуума. Вместе с этим идет разграничение между паттернами клинических состояний или «привычными формами» (синдромы Хохе) и подлинными формами или процессами заболевания. Решающим здесь является клиническое знание типологии, присутствие или отсутствие анатомической мозговой патологии, знание причины и течения заболевания и наблюдение пациента, иногда продолжающееся в течение всей его жизни — и, прежде всего, распространение клинического интереса за пределы отдельного индивидуума на его семью.

Даже если, в настоящее время, душевные болезни по-прежнему понимаются как заболевания мозга, все же надо признать, что наблюдение, исследование и лечение простираются далеко за пределы сферы неврологической психиатрии и распространяются на весь организм. Клиническая психиатрия теперь становится разделом общей и специализированной биологии, то есть учения о всей деятельности организма. Таким образом, ясно, что интерес был перенесен с отношения между психическими феноменами и процессами в мозге на другое и что, во всяком случае, это отношение больше не является центром наблюдательского интереса. Соответственно роль «медицинской психологии» становится совсем другой. Вместо того чтобы пытаться установить взаимосвязи между структурой и функциями мозга, теперь она занимается явлениями «в организме», которые определяются, частью, с психологической точки зрения. Психология теперь становится «разделом» биологии. Самый яркий пример этого — биопсихологические теории фон Монакова и Павлова. Инстинкты — это уже не особенно «интенсивные» ощущения и чувства, как у Гризингера, но, скорее, особые сосредоточения частичных обнаружений явлений в организме, к которым нужно причислять психические феномены, вследствие их преобразования в биологическо-неврологический «психизм». Ощущение, чувство, образ, мысль, умозаключение, короче, психизм в целом теперь занимает место рядом с химизмом, физикализмом и механизмом организма. Вместо, если можно так выразиться, неврологического материализма, мы наблюдаем триумф полного биологического материализма. В этом воплощается «великая идея» современной психиатрии: она тоже основана на старой конституции, не потревоженной фактом и не замечающей факта, что человек — это больше, чем «жизнь». Для нее — согласно ее официальной программе и большинству ее сторонников — мораль, культура, религия и даже философия имеют, подобным образом, ранг «биологических фактов».

Этому противостоят пробные попытки антропологических исследований в психиатрии, в которых человек не раскладывается по полочкам с помощью категорий (естественно-научных или иных), но понимается в свете его собственного — человеческого — бытия, и которые пытаются описать основные направления этого бытия. «Душевная болезнь», таким образом, изымается из контекста либо чисто «природного», либо «психического» и понимается и описывается в контексте основных человеческих потенциальных возможностей. Таким образом, обнаруживается не только то, что душевнобольные «страдают от тех же самых комплексов, что и мы», но также то, что они двигаются в тех же пространственно, временно, исторических направлениях, что и мы — хотя и другими способами и путями. Здесь душевная болезнь не объясняется относительно либо нарушений мозговой деятельности, либо биологической деятельности организма и не понимается относительно истории жизни. Скорее, она описывается относительно способа и манеры отдельного бытия в мире, о котором идет речь.

Если мы хотим оценить значение доктрины Фрейда для клинической психиатрии в соответствии с объективными критериями, а не на основании личного знакомства и расположения, тогда нужно иметь в виду то, что я охарактеризовал как Конституцию клинической психиатрии, и ее историческое развитие. В дальнейшем я буду говорить о значении Фрейда только в отношении этой Конституции.

Я уже намекал, что «великая идея» Фрейда пересекается с «великой идеей» клинической психиатрии в попытке объяснить и понять людей и человечество с точки зрения «жизни». И в учении Фрейда, и в конституции, которую клиническая психиатрия сформулировала для себя, живет один и тот же дух, дух биологии. Для Фрейда тоже, психология — это (биологическая) естественная наука. «Самые важные, так же как и самые неясные элементы психологического исследования» — это «инстинкты организма»[14]. Инстинкты — это «умозрительная граница между соматическим и психическим». Психический компонент — это не что-то автономное или представляемое, но только представительное, «представляющее органические силы»[15], т. е. «влияния, возникающие в теле и переносимые в психический аппарат»[16]. Для Фрейда именно физиологические и химические процессы являются собственно представляемыми или имеющимися налицо, и именно их мы должны описывать «образным языком психологии», потому что нам все еще не хватает для нее «более простого» языка. «Недостатки нашего описания, скорее всего, исчезли бы, если бы психологические термины мы могли заменить физиологическими или химическими. Они тоже только составляют образный язык, но язык, знакомый нам гораздо более долгое время и, возможно, также более простой»«.

Психология — это, таким образом, подготовительное мероприятие, необходимость, от которой биология однажды избавит нас. В этом нет ничего, что противоречило бы психиатрической Конституции. Хотя взгляды человека, который создал проект этой конституции, были, как мы видели, гораздо более «широкими», они были быстро истолкованы его последователями в гораздо более узком, неврологическом или биологическом, смысле — как я показал, так было в случае с Мейнертом и Вернике и, как мы знаем, так обстоит дело с фон Монаковым, Блейлером, Кречмером и многими другими.

Чтобы правильно понять великие идеи Фрейда, не нужно, следовательно, исходить из психологии — ошибка, которую я сам делал долгое время. Потому что в противном случае не оцениваешь его по достоинству и на каждом шагу спотыкаешься о совершенно непсихологическое понятие психического аппарата, об его топографически перекрывающуюся структуру четко определенных «систем», связанных друг с другом динамически и экономически. Но если эти понятия понимаются — как желал Фрейд — биологически, тогда они легко вписываются в психиатрическую мысль, которая, подобно фрейдовской теории, вмещает в себя и фехнеровские теории (топики, принцип удовольствия-боли, выражение психического в количественной форме, психофизика), и гербартовскую теорию (динамика и конфликты образов).7

Это, однако, только начало. Крайне мало внимания было уделено тому факту, что Фрейд никогда не отрекался от своих физиологических (Брюке) и, в особенности, своих неврологических и невропатологических (Мейнерт, Вернике) истоков. Мы все еще видим их в его исследовании Эго и Ид (1923) в очень интересной дискуссии (Vol. II) о связи между Эго, системой PCS, системой Pcpt-Cs и вербальными образами. Фрейдовская «систематизация» психического в психический аппарат не только находит своей прецедент в «ментальном аппарате» Мейнерта, но, кроме того, должна пониматься «неврологически», т. е. относительно физиологии и физиопатологии мозга8. В этой связи чрезвычайно полезно исследование Фрейда об афазии. Ни историческое, ни герменевтическое понимание учения Фрейда невозможно без основательного знакомства с ним — и не только потому, что именно теория афазии впервые сделала возможным создание неврологического (в истинном смысле слова) психического аппарата, хотя он и был ограничен неврологической основой языка и речи. Скорее, это потому, что здесь Фрейд встречает исследователя, который представил решающую новую идею — идею, чуждую Вернике,— в теорию афазии: Хьюлингса Джексона9. При помощи понятия биологической инволюции и дисинволюции (или: потенцирования и диспотенцирования), которое позже так плодотворно разработает Гольдштейн, Джексон установил связь между неврологией и биологией функций. Именно на этой связи и основаны воззрения Фрейда. Величие его концепции и его судьбы покоится, в конечном счете, на факте, что он распространил такой взгляд на всю психическую жизнь индивида, общества и человечества вообще — и следовал ему и развивал его в течение тяжелых десятилетий непрерывного, упорного труда.

Эволюционные взгляды также содержатся в первоначальной конституции клинической психиатрии, не только в отношении эволюции мозга на зоологической лестнице, ведущей к человеку, но также в отношении «временных метаморфоз» возраста: «В этих временных метаморфозах, этих движениях от постепенного роста к пикам зрелости и к упадку, деятельность мозга подобна всем другим органическим функциям и представляется как тоже подчиняющаяся законам развития организма»[17]. Джексон расширил понятия развития и обратного развития с тем, чтобы включить патологические нарушения психофизической функции мозга, а Фрейд пошел еще дальше, включив патологические нарушения всего психического развития человека. Хотя это предприятие, попытку которого сделал Фрейд, дает возможность связи со структурой и функциями мозга, в целом оно превосходит проекцию на мозг. В действительности, даже в афазии связи бесконечно более сложные, чем можно было бы предположить из известных проекционных схем. В отношении этого Фрейд, в противоположность Мейнерту, проявлял благоразумную теоретическую сдержанность, постоянно подчеркивая умозрительный характер своих попыток связать структуру и функцию мозга. Он уже узнал от Джексона, что мозг способен реагировать на поражение, которое не полностью разрушает речевой аппарат как единый организм. То есть он узнал, «что частичная потеря есть выражение общей функциональной деградации» или «ослабления» этого аппарата: «Он отвечает на не полностью разрушающее поражение функциональным нарушением, которое могло бы также появиться и вследствие нематериального повреждения»10. Это последнее предложение — которое сам Фрейд подчеркнул — кажется мне чрезвычайно важным для развития его теорий! Давая оценку деятельности речевого аппарата в патологических условиях, Фрейд отдал первенство утверждению Хьюлингса Джексона о том, «что все эти виды реакции представляют собой случаи функциональной дисинволюции высокоорганизованного аппарата и соответственно являются аналогичными более ранним условиям его функционального развития»[19]. Он цитирует утверждение великого английского ученого, в котором делается акцент на скорость, свойственную каждому расстройству: «Различные объемы нервных сочетаний в разных положениях разрушаются с разной быстротой у разных людей».

То, что Фрейд знал о физиологической и физиопатологической деятельности «мозга» и его сложных механизмах, было в его распоряжении до того, как он осуществил свое специальное исследование неврозов. И мы можем видеть в нем мост, который ведет к его догадкам о том, как мозг реагирует на «нематериальное повреждение», догадкам, которые, вероятно, могут соответствовать его опытам, касающимся гипноза и внушения. По мере того, как он продвигался вперед, выходя за пределы этой области, и все больше знакомился с жизненно-историческим элементом невроза вообще и инфантильным периодом истории жизни в частности, с растущим пониманием роли сексуальности и защиты или подавления — наконец, с его растущим осознанием роли психического конфликта в неврозе и с соответствующим увеличением проникновения в суть исторического генезиса невротической симптоматологии, элемент биологического развития занимал все более центральное место для Фрейда — биолога. Ибо развитие — это единственный исторический принцип, который биология признает. Поэтому его основной целью было проследить биологическое развитие всего, с чем он сталкивался из истории и историчности, и спроецировать это на этот элемент11. Взгляды Гризингера о «временных метаморфозах», о развитии и ухудшении деятельности мозга были теперь отнюдь не достаточны. Теперь было необходимо снова начать с его законов развития организма (которые также «охватывают психическую активность мозга»). Но, как указывалось выше, для Фрейда «организм» означает общую сумму инстинктивных процессов, включающих психические, химические и физические явления в рамках биологической индивидуальности. Короче, он означает «инстинкты» и их конкретизацию в отдельных делах и поступках. Нормальное и патологическое развитие организма было для него эквивалентно нормальному и патологическому развитию «инстинктов» и их функциональному взаимодействию. Но и здесь мы никогда не находим такую вещь, как «частичное» повреждение инстинктов. Скорее, на частичное повреждение, на выпадение или подавление отдельного инстинкта или компонента инстинкта всегда реагирует весь организм. Результатом этого очень сложного жизненного процесса является невротический симптом как выражение находящегося в состоянии упадка или «ослабленного» общего функционирования организма. Он так же относится к повреждению, как сама речь или сами мозговые аппараты. Он стремится приспособиться к нему, справиться с ним посредством отступления на более низкий уровень функционирования. Со времен Фрейда, таким образом, мы говорим о неврозе и психозе, когда в мозговом аппарате происходит нарушение, которое является «не полностью разрушающим» и которое в большинстве (чисто функциональных) случаев оставляет его вещество совершенно неповрежденным, но которое заставляет или принуждает аппарат отойти назад (регрессировать) к более ранним способам функционального реагирования (которые тем временем несколько обострились). Так как то, что мы здесь имеем,— это нарушения, которые, в противоположность подлинным поражениям мозга, оставляют неповрежденной вещественную структуру аппарата, организм может удовлетвориться возвратом на уровни, которые он уже содержал в ходе своего индивидуального развития. Это жизненное событие, охватывающее, в своей полноте, разрушительные, эволюционные и ретроэволюционные факторы и происходящее в определенное время с определенной скоростью у определенного человека, названо Фрейдом неврозом (или психозом). Гораздо в большей степени, чем концепция психоза Вернике, это концепция, многочисленные биологические аспекты которой отделяют ее от клинической психиатрии, но которая, тем не менее, не содержит ничего, что противоречит первоначальной конституции. Ее наиболее важный аспект, однако,— это, бесспорно, понятие регрессии, которое, хотя и подобно понятию дисинволюции, в гораздо большей степени относится к психическому, благодаря его «активной», «угнетающей» тенденции, и которое включает в себя и жизненную функцию задержки и отставания (фиксация), а также жизненно-исторические силы ограничения («подавление»)12. Как мы знаем, именно степень и пределы этого «обратного» движения определяют форму невроза и психоза, так же как и всю их симптоматологию.

Роль, которую это аспект играет в теории сексуальности Фрейда, слишком хорошо известна, чтобы допустить здесь повторение. Теория сексуальности Фрейда предназначалась для того, чтобы получить основу для всей эволюционной и революционной системы; это теория, в которой видишь замечательную дальнейшую эволюцию его особых догадок о патологии мозговой функции в концептуальную доктрину, охватывающую человека, мир и человеческий опыт.

Признать это значит также признать, что истолкование и перечисление отдельных инстинктивных векторов имеет для психиатрии второстепенное значение. То, что Фрейд, в очень широком смысле, понимает под сексуальностью, не вмещается в то, что физиолог понимает под сексуальным влечением, и, тем более, в то, что психолог, философ или теолог понимают под словом «любовь». Нам нужно только подумать о том, как бесконечно далеки друг от друга фрейдовское понятие себялюбия в смысле нарциссизма и, скажем, себялюбие Аристотеля в смысле philautia или себялюбие в христианском смысле13. Фрейд всегда стремился к тому, чтобы перевести образный язык психологии в «более простые» и — мы можем добавить — более единообразные, более грубые, химические и физические «образы», которые казались ему более близкими к реальности. Фрейда не интересует «пансексуализм», в особенности не в период его (Фрейда) высшего развития, который начался с написанием «По ту сторону принципа удовольствия». Его последнее признание двух видов инстинктов — инстинкта жизни и инстинкта смерти,— которым он определенно[20] был обязан «опоре на биологию» (Геринга, сред# прочих), проливает свет на то, что Фрейд понимал под сексуальностью v сексуальными инстинктами: безусловно, ничего психологического и, безусловно, ничего похожего на физиологическое, но, скорее, тенденции: в основных биологических процессах — то есть тех процессах, которые являются инволютивными и ассимилирующими, или «конструктивными», в противоположность тем, которые являются дисинволютивными, диссимилирующими, или «деструктивными»14.

То же верно в отношении «бессознательного». Оно представляет собой, в первую очередь, систему развития в психическом аппарате и только во вторую очередь служит выражением в образном языке психологии. То же верно и в отношении оральной и анальной стадий и т. д., и в отношении терминов «Эго», «Ид» и «Супер-Эго». Что касается последнего, для Фрейда индивид — это «неизвестное и бессознательное Ид, на поверхности которого покоится Эго, развившееся из его ядра, Pcpt-системы». То есть Эго, по сути,— представитель внешнего мира, реальности, которому противостоит Супер-Эго как «адвокат для внутреннего мира»15. Но что касается оральных и анальных тенденций и тенденций к подчинению и агрессии «индивидуального психобиологического аппарата» (как мы также можем сказать), эти понятия, подобно всем воззрениям Фрейда, основаны на опыте и наблюдениях того, как люди ведут себя. И все эти способы поведения должны несомненно играть роль для любой подлинной антропологии, которая стремится установить фундаментальные смысловые матрицы людей. Я, например, научился рассматривать экзистенциальную смысловую матрицу «орального» — (движение) ко мне и (движение) от меня, а также смысловую матрицу, символизируемую сленговой фразой «он слишком много раскрывает рот» — с антропологической точки зрения16.

Наш предмет был бы обрисован не полностью, если бы, в заключение, мы не бросили еще один взгляд на отношение исследовательских методов и терапии Фрейда к Конституции клинической психиатрии. Что касается первого, мы можем сказать, что именно Фрейд поднял психиатрические методы обследования до уровня методики в подлинно медицинском смысле этого слова. В дофрейдовскую эру психиатрические «аускультация» (выслушивание — прим, пер.) и «перкуссия» (выстукивание — прим. пер.) невротического пациента осуществлялись, так сказать, через рубашку пациента, так, как избегался любой прямой контакт с личностно эротическими и сексуальными темами. Только когда врач смог сделаться настоящим врачом, включить в сферу обследования всю его личность и благожелательные, враждебные и сексуальные воздействия, направленные на него пациентом, только тогда он смог создать между пациентом и врачом атмосферу личной дистанции и, в то же время, медицинской чистоплотности, дисциплины и корректности. Именно эта атмосфера смогла поднять психиатрическую методику до уровня общей медицины. Это тоже было возможно для Фрейда только благодаря тому, что все его существование было существованием исследователя, и благодаря качеству его системы взглядов, как я только что ее обрисовал. Он видел в «отношении» пациента к врачу только регрессивное повторение психобиологически более раннего родительского «объект-катексиса» и исключал все, что было новым во встрече пациента с ним. Постольку поскольку он делал это, он был в состоянии удерживать врача как личность на заднем плане и дать ему возможность следовать его формальной роли, не будучи стесненным личными воздействиями — так, как происходит у хирургов или рентгенологов. Его метод свободных ассоциаций тоже идет рука об руку с этим вынужденным и, следовательно, бессознательным повторением вытесненных «ситуаций» и сопротивлением, возникающем из них. Нельзя забывать, что представление о строгом психическом «детерминизме», которому Фрейд позволил руководить собой в этом методе, не было основано на какой-либо простой интеллектуальной теории. Оно, скорее, имело основание в установленном биологическом и психологическом факте, что любой «опыт» вплоть до простейшего восприятия или даже ощущения (Эрвин Штраус, Шелер и другие) имеет очень определенное место (Stellenwert] в развитии индивида, в соответствии со степенью и видом влияния, которое оно имеет. Вследствие этого, восприятие, ощущение или «ассоциация» должно снова стать явно различимым, когда вся ситуация, которой оно обязано своим «происхождением» и положением, повторяется.

Теперь мы подходим к нашему заключению. Фрейд однажды сказал, что психоанализ является для психиатрии «до некоторой степени тем, чем гистология является для анатомии»; «один изучает внешний вид органа, другой изучает то, как он построен из тканей и составляющих частей; противоречие между этими двумя видами исследования, одно из которых — это продолжение другого, немыслимо»[21]. Как, надеюсь, я показал, Фрейд прав в отношении последнего, но не первого утверждения. В психиатрии, так сказать, «гистологическое» и, следовательно, «микроскопическое» исследование соответствовало бы более обстоятельному «микроскопическому» анализу клинической симптоматологии и ее материальных основ, предпринятому с целью углубления и расширения классификации психозов относительно из общей этиологии и течения. Здесь, следовательно, мы имеем, скорее, две точки зрения, которые пересекаются. Мы сталкиваемся с той же самой ситуацией, с которой мы столкнулись при рассмотрении доктрин Мейнерта и Вернике. О последней Липманн сказал, что она нацеливает исследование в направлении, «перпендикулярном» тому, которое обычно выбирает клиническая психиатрия. Все эти учения — постольку поскольку они релевантны для клинической психиатрии — делают попытку двигаться в одном направлении от «знания психических феноменов во всем их многообразии» к «проникновению к их корням». Мейнерт стремится поставить клеймо научной дисциплины на психиатрию «посредством анатомического основания», Вернике — посредством «якорения» ее конституции в невропатологических функциях мозга, а Фрейд — путем расширения психиатрического исследования до изучения психобиологической истории развития организма как целого.

Психический объект при Мейнерте становится анатомической, при Вернике — невропатологической, а при Фрейде — биологической теорией. Но, как мы видели, дух психиатрической конституции не выносит господства никакой теории и, следовательно, отказывается от того, чтобы психиатрия была основана на фрейдовской теории. Со стороны Фрейда, однако, мы не нашли в его теории ничего, что противоречит этой конституции. Несмотря на то, что его доктрина преимущественно материалистическая — совпадая в этом отношении с намерениями основателей психиатрической конституции,— направление, которое он задает психиатрическому исследованию,— это, тем не менее, единственное, которое не «оставляет нетронутым действительное содержание психической жизни человека во всем ее богатстве». То, что это богатство «действительного психического содержания» — как говорит Дильтей — проецируется на и сводится к психобиологическому аппарату, должно быть ее наименее тревожным аспектом для догматичного поборника конституции клинической психиатрии. Но он тоже ведет нас только к чудовищному упрощению жизни психики и к сведению ее до грубой естественно-научной схемы[22], определяемой несколькими принципами. Фрейд, однако, разыскивает это богатое психическое содержание в его самой глубокой основе и во всех подробностях, постольку поскольку он следует трудному пути транспонирования и перевода психического содержания в различные биологически функциональные «системы» и «манеры речи», а затем конструирует из них удивительно всеобъемлющую и сложную умозрительную систему. В этих отношениях, следовательно, мы можем сказать о Фрейде не только то, что он ведет строительство на участке, выделенном в психиатрической конституции по рекомендации Гризингера под эмоциональные потребности и их связь с невменяемостью — то есть фрейдовская теория не только заполняет явно выраженный пробел в этой конституции — но, вдобавок, она углубляет те самые идеи, которые уже содержались в ней, проливая свет на вещи, которые никогда нельзя было увидеть изнутри одной этой конституции. Теперь человек уже не просто одушевленный организм, но «живое существо», истоки которого — в конечном жизненном процессе этого мира, и который умирает своей жизнью и живет своей смертью; заболевание — это уже не имеющее внешнюю или внутреннюю причину нарушение материи или функции организма, но выражение нарушения «нормального» течения жизни на пути к смерти. Здесь болезнь и здоровье, «сигнал тревоги» и «беззвучный покой» жизни, борьба и поражение, добро и зло, истина и ошибка, человеческое величие и унижение — все они мимолетные сцены в проходящей драме брачного союза жизни и смерти. Но, мы должны добавить, здесь «человек» — еще не человек. Ибо быть человеком значит не только быть созданием, рожденным живущей умирающей жизнью, брошенным в нее и бросаемым из стороны в сторону, и приводимым ею в хорошее или плохое настроение; это означает быть существом, которое смотрит в лицо своей судьбе и судьбе человечества, существом, которое «непоколебимо», т. е. таким, которое выбирает свою собственную позицию или стоит на своих собственных ногах. Таким образом, и болезнь, труд, страдание, боль, вина и ошибка — это еще не, у Фрейда, поскольку мы его здесь рассматриваем, (исторические) признаки и стадии; ибо признаки и стадии — это не просто мимолетные сцены проходящей драмы, но «вечные» моменты исторически детерминированного бытия, бытия в мире как судьбы. То, что нами живут силы жизни,— это только одна сторона правды; другая — то, что мы определяем эти силы как нашу судьбу. Только две стороны вместе могут охватить всю проблему психического здоровья и нездоровья. Те, кто, подобно Фрейду, выковал свои судьбы молотом — произведение искусства, которое он создал средствами языка, есть достаточное доказательство этого,— могут оспорить этот факт менее всего.


Примечания

  1. Прим. Джекоба Нидлмана: См. замечание Бинсвангера об этом в его Freud: Reminiscences of a Friendship (Grüne & Stratton, 1957).
  2. Понимающая (нем.). — Прим. пер.
  3. Интересно заметить, что там, где Фрейд хочет отразить диалогический характер психического конфликта, он предусмотрительно отказывается от роли теоретика и рассказывает сказку. См. историю о доброй фее и маленькой колбасе в Vorlesungen (Gesammelte Schriften, VII, 221 f.). Только однажды, насколько я знаю, он представляет Эго разговаривающим с Ид: «Когда Эго принимает черты объекта, оно фокусируется, так сказать, на Ид как на объекте любви и пытается восполнить потерю этого объекта, говоря: ’Послушай, я так похоже на объект, ты можешь с тем же успехом любить меня’» (Ges. Sehr., VI, 375).
  4. Т. Meynert, Klinische Vorlesungen über Psychiatrie. Для Мейнерта тоже рефлекторный процесс является первичным, а сознание — только вторичным.
  5. См. собрание популярных научных лекций.
  6. См., например, его разделение психического процесса на психомоторный, интра-психический и психосенсорный «тракт».
  7. Ges. Sehr., VI, 253. Этот отрывок также проливает свет на метафизику Фрейда Здесь он, по-видимому, видит в научном языке образы или символы непознаваемой, ш поддающейся описанию реальности, стоящей перед ним.
  8. В противоположность Мейнерту, он избегает соблазна мозговой локализации: «Я буду совершенно игнорировать тот факт, что психический аппарат... также известен нам в форме анатомического препарата...» См. Ges. Sehr., II, 456.
  9. Freud, Zur Auffassung der Aphasien: Eine historische Studie (Leipzig und Vienna, 1891). От этой работы, на которую сегодня часто ссылаются вследствие разграничения, которое она проводит между асимволическими и агностическими афазическими нарушениями, веет современностью не потому, что Фрейд даже тогда говорил, что «значение элемента локализации для афазии было сильно переоценено» (S. 107), но, скорее, потому, что там он признавал особую важность теорий Хьюлингса Джексона для изучения афазии.
  10. Freud, Zur Auffassung der Aphasien, S. 102. Здесь он связывает себя также с критическим психофизическим параллелизмом Джексона. В то же время он признается, что был под влиянием «Логики» Дж. С. Милля (S. 80). Подобно большинству психиатров, Фрейд по сути остался позитивистом и психологом в миллевском смысле.
  11. Общая задача психиатрии этим не исчерпывается; см. мою «Lebensfunktion und innere Lebensgeschichte».
  12. Фрейд сделал больший вклад в понимание внутренней истории жизни, чем любой отдельный человек до него. Мы, однако, отделяем нашу позицию от его в том отношении, что мы считаем жизненно-исторический элемент фундаментом «антропологии», тогда как Фрейд видит в этом только «образный язык» для биологических явлений. Понятие регрессии, когда оно повторяется в «Толковании сновидений» (вырождение мыслей в образы), ни в коем случае не является таким же всеобъемлющим, как то, которое мы встречаем позже с особой клинической ясностью в, например, «Psychoanalytischen Bemerkungen über den Fall Schreber» (Ges. Sehr., VIII).
  13. Это не значит просто, что то, чего не достает,— это феноменологическое описание того, что он понимает под словом «любовь», но, скорее — и это еще более важно — то, что отсутствует,— это любая интерпретация и описание того, что он понимает по; словом «себя». Насколько к этому отсутствию чувствительна антропология, среди основных понятий которой — понятие «я», настолько же к нему нечувствительна офици альная психиатрия, которая усердно избегает феноменологического описания и интер претации значения своих психологических понятий. Различение, которое проводил Вер нике между сомато-, ауто- и аллопсихическими умственными расстройствами,— это просто особенно яркий пример этого пренебрежения. Эти и многие другие подобны! различения просто похожи на случайные большие маяки. Они никогда не смогут сфор мировать основу построения понятий для психопатологии.
  14. На использование Фрейдом выражения Aufbau конструкция] и Abbau [деструкция], которые лучше всего соответствуют терминам, используемым Джексоном, а также Герингом, следует обратить внимание прежде всего — если не считать «По ту сторон; принципа удовольствия» — в следующем резюме: «Охватывающие широкую сферу со ображения относительно процессов, которые составляют жизнь и ведут к смерти, по видимому, требуют, чтобы мы признали два вида инстинктов, соответствующих антагонистическим процессам конструкции и деструкции в организме. Один вид, который безмолв трудится на пути к цели приведения живого существа к его смерти, заслуживает, следовательно, названия ’инстинкта смерти’. Внешне он проявляется, посредством сотрудничества многочисленных многоклеточных организмов, как тенденции разрушения [Destruktion] или агрессия. Другая группа инстинктов — это аналитически более знакомые либидинозные сексуальные инстинкты, или инстинкты жизни, лучше всего понимаемые собирательно как Эрос, чья цель — создать еще больше единиц из живой субстанции, так чтобы жизнь можно было сохранить вечно и привести к более высоким уровням развития. В живом существе эротический инстинкт и инстинкт смерти обычно смешаны и сплавлены. Но их разъединение тоже возможно. Жизнь, в таком случае, состояла бы из выражения конфликта или интерференции между двумя видами инстинктов, принося индивидууму, посредством смерти, победу деструктивных инстинктов, но также победу Эроса посредством размножения». «Libido Theory», в Handwörterbuch für Sexualwissenschaft, и Ges. Sehr., XI, 222 f.
  15. См. Эго и Иду Ges. Sehr., VI, 367 и 380. То, что в «Эго и Ид» (после «По ту сторону принципа удовольствия» самая значительная работа позднего периода развития Фрейда) звучит почти невыносимо резко для ушей психологов и антропологов, становится наиболее ценными строительными блоками биологической системы Фрейда.
  16. См. Über Psychotherapie и Über Ideenflucht (S. 114 ff.). Конечно, есть еще и другие смысловые матрицы, которые психоанализ не признает, такие как, например, матрица подъема-падения. См., в этом отношении, «Сон и существование», в данной книге.

Литература

  1. S. Freud, Gesammelte Schriften, XI, 387.
  2. См. M. Dorer, Historische Grundlagen der Psychoanalyse (Leipzig, 1932).
  3. Griesinger, Pathologie und Therapie der psychischen Krankheiten, 2nd ed., 6 f.
  4. Ibid., S. 73.
  5. Freud, II, 98.
  6. Ibid., V, 409.
  7. Griesinger, S. 48.
  8. Ibid., S. 56.
  9. Ibid., S. 63 f. Ср. также 72 f.
  10. Ibid., S. 9 f.
  11. T. Meynert, Über den Wahn, S. 85.
  12. Цитируется по: Meynert, Deutsche Irrenärzte, II, 133.
  13. Monatsschr. f. Psych. u. Neur., Vol. 30, 1911.
  14. Freud, VI, 223.
  15. Ibid., VIII, 426.
  16. Ibid., VI, 223.
  17. Griesinger, S. 3.
  18. Freud, Zur Auffassung der Aphasien, S. 32.
  19. Ibid., S. 89.
  20. Freud, Gesammelte Schriften, XI, 223.
  21. Ibid., VII, 262.
  22. Cp. Über Ideenflucht, S. 147 f., где я особо выделил четыре клинических принципа редукции и включил их в следующую формулу: «Это везде вопрос преобразования сложного эго-принципа — с его полярностью объекта и опыта, я и ты (Du) и его связью с проблемой коммуникативного понимания и культуры — в однонаправленный ид-принцип».